Все время он куда-то спешил; у кровати всегда наготове стоял портфель с парой чистого белья, пятью парами носков, записной книжкой, солнечными очками, а через какое-то время с еще одними очками — для чтения. Машина привозила его на работу, хлопала дверца, он глубоко переводил, дух, поднимался по лестнице. В кабинете его уже ждали — даже если он не появлялся, стул его оставался пустым. Говорили, что, когда он ушел из пароходства, новый директор несколько месяцев не решался сесть на его стул. Почему его так боялись? Ненавидели? С мальчишеских лет он вечно готов был вступить в драку; стоило его задеть, как он набрасывался на первого подвернувшегося под руку, бил не щадя: расквашенный нос противника только вызывал у него новый приступ ожесточения. Он бросался в драку молча, вроде одичавших от одиночества пастушьих собак, которые месяцами не видят людей и не знают ничего, кроме густого мрака и тишины лесов да кротких, пугливых стад. Нападают они всегда неожиданно, рвут жертву клыками и лишь потом начинают лаять — зловещий лай, от которого может разорваться сердце. Воевода сердился на сына за подобные выходки; старик только удивлялся, откуда в мальчишке столько злобы; сам он всегда стремился быть покладистым, добродушным, хотел, чтобы всех в его роду молва считала людьми разумными. Правда, в нем самом порой откуда-то из самой глубины подымалось что-то темное, неосознанное, идущее от прадедов, от самых корней. А у Желязко тем более — рос парнишка без материнской ласки, без тех неуловимых звуков, движений и действий, которые незаметно переливаются в человека вместе с материнским молоком, словом, шлепком, дыханием, смеющимся взглядом, походкой. Поэтому и не мог Воевода долго сердиться на сына и никогда не бил его, если соседи приходили на него жаловаться. Воевода все говорил, что ребенку нужна не грубость, а ласка, верил, что добротой можно укротить звереныша. Никогда он не оставлял мальчика без чистой рубахи, хлеба, денег для покупки книг, особенно после того, как сын уехал учиться в городок Б.
С этой песенкой Желязко вернулся в Зеленково на первые свои зимние каникулы вместе с Димчо, Тиной и Ангелом Костадиновым. Вывалились в глубокий сугроб у Желязковых ворот, совершенно закоченевшие в открытой машине, но с песенкой о городе Б. на устах.
Шумела река. Грызла камни, тащила их, ворочала — белая, могучая, срывалась в глубину, бешено клокоча, кружилась в водовороте, чтобы потом успокоенно течь вниз по определенному ей пути. Зеленковцы называли этот водоворот «Бичкия» — пила — за силу и режущий холод воды; за ним находились заброшенные каменноугольные шахты, в которых когда-то скрывался Воевода со своими лесовиками; именно оттуда выбирались они резать электрические провода, бить Желязко и его товарищей, а тот — неукротимый, яростный — в свою очередь выслеживал их и, найдя, не давал никому поблажки. Как раз в то время Желязко особенно остро почувствовал, как наливаются силой мускулы его рук — на совсем новых рубашках с треском лопались швы.
Ступив на нагретый солнцем камень, Желязко разулся и тут с досадой заметил, что вышел из дома в обычных городских туфлях. На этих неровных, крутых дорогах в таких не очень-то походишь. Ничего, успокоил он себя, я и на одних стельках пройду, ходили же когда-то они, те, кто, не задумываясь, прихватив ружья, ушли в леса только потому, что не захотели пойти за ним, за революцией, не поверили ни ему, ни привезенным из города напечатанным на гектографе воззваниям. После ужасов карцера, ложных расстрелов на краю собственноручно вырытых могил Желязко ни за что на свете не хотел больше сражаться. А они, не успел он приехать, первыми набросились на него — кровью запятнали братство: Тина много месяцев отлеживалась после их пуль. Для Желязко революция кончилась, как только за его спиной захлопнулась тяжелая тюремная дверь; все остальное представлялось ему как в кино: люди — полными веры, земля — цветущей, города — веселыми, воздух — пьянящим и ароматным; страшное осталось позади, в страшных воспоминаниях.
Но уже в первые дни ему пришлось вместе с советскими автоматчиками догонять на джипе банду полицаев. Настигли их у Белой воды. Заклокотала злоба — напрасно кто-то кричал, что полицаев нужно взять живыми: ослепленный, он сжимал оружие трясущимися руками, и кровь потекла по только что разломанному хлебу. Тина бросилась к нему, умоляла остановиться, а он стрелял и стрелял до последнего патрона. В горячих телах навсегда остались погребенными тайны — доносы провокаторов, имена агентов: полицейские в своих логовах заранее позаботились уничтожить каждый клочок бумаги, в сатанинской уверенности, что скрытое ими сможет в первые же дни вызвать хаос, замутить светлые замыслы победителей.