Потеряв Женечку, мама, я обезумела, я и сейчас безумна. Я возненавидела весь мир, я прокляла свою жизнь, чужую жизнь, людей, всех, все. Я и тебя, мама, возненавидела – еще больше, чем остальных, ибо больше других любила, потому что не понимала: почему ты допустила Женечкины муки, почему ты выпустила меня в мир, почему не спасла нас от этого ужаса, хоть и твержу себе, что ты не Господь Бог, что не властна ты над Роком и что «Гений ранней смерти» – это и про Женечку, и про тебя, мама, и про твою прекрасную сестру, любившую и собиравшую камеи. И передавшую нам с Женечкой и камеи, и страсть к ним. Женечка, ценя камеи, только любовалась ими и не носила как украшение. По своему благородству, которое проявлялось и в большом и в малом, безмолвно уступила эту стезю женского тщеславия мне. Впрочем, Женечка полагала, а я не могла согласиться и не умела понять, что нет большого и малого, нет высшего и низшего, нет продвинувшегося и стоящего в начале пути… Не умея так смотреть, думаю, что таким могут видеть мир как раз высшие, такие как Женечка.
Женечкино благородство, оно и в том, что Женечка в отличие от меня, не простившей своих страданий маме, не возненавидела, не возложила на меня вину за свои муки, а, напротив, с самого начала своего пути на Голгофу с поразительной, невыносимой, деланно грубоватой деликатностью попыталась меня от чувства вины освободить. Нет, не освободила, и нет в мире силы, способной освободить, ибо вина эта неопровержима, пусть даже я просто орудие в руках судьбы. Быть орудием – тоже вина. Твое благородство так безмерно, что ты не заподозришь меня в унижении паче гордости. Я так вижу, моя маленькая, и так говорю.
Мама с Женечкой здесь на земле не встретились, только в моем сне, где мы, нарядно-восковые, нездешние, сидим рядком, будто в окно глядим.
Женечка маму мою, Фрэду, названную так по имени героини Джека Лондона, нежно любила, называя ее просто бабушкой, как и каждый ребенок, ласкаемый, обожаемый, балуемый своей бабушкой. Какого происхождения была Женечкина, обращенная к бабушке любовь? Была ли она почерпнута в моей любви или самостоятельно впадала в поток моих чувств и обогащала своими струями мою любовь к маме… А может быть, иначе: Женечка и мама имели возможность общаться между собой неведомым мне способом, где-то в ангельской обители, не прибегая ни к словам, ни к знакам.
А однажды Женечка, маленькая еще, двенадцати лет, сказала: «Я хочу рано родить детей, чтобы они тебя знали и чтобы ты успела ими налюбоваться». Позже, став взрослой, Женечка радовала меня своим доверием, готовясь возложить на меня воспитание своих, уже заранее любимых мною, деток. Нету деток, никого нет.
Я теперь порой слышу или улавливаю непроизнесенные, но готовые сорваться с языка сочувствующих слова: вот если бы у меня были еще дети… Окончание проглатывается, но подразумевается – можно было бы жить. Нет, отметаю сразу. Женечка для меня одна, единственная, любимая так, как любят единственных. И Женечкин вопрос в больнице, а по сути не вопрос, а утверждение человека ведающего: «Я у тебя одна?» – об этом.
Жалею, что тогда не поняла и не ответила так, как отвечаю сейчас. Впрочем, знаю, Женечка меня слышит.
Бабушку Аню, мамину маму, я любила в детстве, в отрочестве и полюбила-пожалела заново теперь. Меня к бабушке приблизила наша общая с ней судьба. Оказались мы с бабушкой товарищами по судьбе, мамами, потерявшими своих детей. Бабушка дружила с Валей Дыриной, у которой умер, повесился в двадцать лет, сын. Помню, как потемнело мамино лицо, когда по телефону нам сообщили о смерти Валиного сына. Страшное это известие застало нас за занятием черчением: мама за меня чертила, чтобы и по черчению у меня пятерка в четверти вышла. Могила Валиных мужа и сына была недалеко от нашей, где были похоронены дедушка, мамина сестра, а теперь и мама и бабушка. Там бабушка с Валей обыкновенно и встречались.
«Счастливые матери», – говорила бабушка с непонятной улыбкой, возвращаясь с кладбища. Потом обязательная Валя позвонила бабушке из больницы попрощаться: у Вали был рак груди. Валю Дырину, преподавательницу литературы в вечерней школе и «счастливую мать», худенькую, гладко причесанную, в темном платье, я помню. И, как и к бабушке, тоже обращаюсь к ней с вопросом, как же можно после такого жить. А так и можно, отвечают они мне – себя не помня.