В кресле, запрокинув голову, отрешенная, отрекающаяся, окончательно одинокая, насовсем одинокая. О чем ты думаешь, моя маленькая? Я никогда не узнаю. Обнимаю тебя, глажу ножки, волосики. Никогда не узнаю твоего отчаяния, не сумею разделить, утешить. Как я боготворю, Женинька, твое исхудавшее тельце, обожженное личико, бездонные глаза, твои несчастные волосики… Как обнимаю твое отчаяние и не могу обнять, так оно безмерно.
Мой малыш, как недолго мы были вместе. И больше никогда. Нет, не так! Мы вместе, Солнышко, мы всегда вместе, моя родная, любимая, моя Женинька, моя Муся Солнышкина.
Отчего Женечка не желала ни с кем разговаривать и просила меня не говорить о ней и о ее здоровье, точнее о болезни? Да оттого, что отношение людей к нашей муке – неважно, было ли это сострадание, любопытство, непонимание, хищная радость, равнодушие – сбивало с толку, мешало внутренней сосредоточенности, погруженности в свою глубь. «Да к тому же, – говаривала Женечка, – любая жалоба, обращенная к кому бы тому ни было, обязательно вернется к нам же, преумноженная и нагруженная дополнительной безысходностью». Если я пыталась возражать, мол, человек тебя любит, ответ был: «О любви должен судить тот, кому она адресована».
Порой Женечка отталкивала мысль о болезни. Нет, Женечка здорова, а эти неопровержимые муки, они не знак болезни, они какой-то другой природы. Думается, это означало, что Женечка чувствовала сохранным свое глубинное «я», болезнь его не затронула, разве что обогатила.
Только теперь понимаю, и то, наверное, не до конца: Женечка с ее самостоянием, с ее опорой на себя, с целостностью ее натуры была больна болью всех страдающих.
«Если ужасное есть (не придумано, а существует), художник обязан увидеть его, святой – вынести… вынести великое страдание – очистить страданием и собрать свою душу» (3. Миркина).
Одиночество, боль, муки – таков был Женечкин путь к святости. Мы бессознательно чувствуем, больше – мы знаем: он страдает, он страдал за всех нас. И не потому ли мы просим прощения у уходящего, у ушедшего? Так поклонимся мы до земли страдающим, воздадим им при жизни, поняв, наконец, что каждый страдает, мучается и умирает за всех нас. Без такого понимания не стать нам людьми, не вырастить свои души, не обрести самих себя в своем земном пути.
Тем временем забрезжила новая надежда – возможность обратиться к альтернативной восточной медицине, пригласив из Индии лекаря, сулившего нам скорое исцеление. Для осуществления этого плана, впрочем, нам необходимо было пройти множество бюрократических барьеров. Казалось мне, была услышана моя мольба: я все ходила и молила неведомо кого, чтобы пришел и спас Женечку – ведь не может этот ужас все длиться и длиться, пусть же этот кто-то придет и спасет. И внезапно этот кто-то обрел реальные очертания, и даже срок приезда был оговорен – девятнадцатое ноября. Не сразу Женечка приняла эту возможность. Да и приняла ли? Может быть, просто снизошла к нашим с отцом мукам? А пока мы с моей маленькой знакомимся с основами индуизма, и Женинька была терпелива, а порой и заинтересована – просила перечитать, силилась вникнуть, и я тому радовалась. Но никто, никто не пришел, не спас, а пришел некто и назвал смерть и послал на смерть.
Последнее, что я читала тогда, желая потеснить безысходность столь привычным для себя занятием, были «Осколки зеркала» Марины Тарковской.
Пыталась пересказывать Женечке: про пуговицы, концентрировавшие в себе воспоминания, про отношение А.Тарковского к родным… Нет, это не было Женечке интересно. Неожиданный интерес вызвало зачитанное мною высказывание из пришвинских дневников: «Сколько отмерено человеку в ширину – столько и счастья, сколько в глубину – столько несчастья. Итак: счастье или несчастье – это зависть наша одного человека перед другим. А так нет ничего, счастье и несчастье – это только две меры судьбы: счастье в ширину, несчастье в глубину. Отдать себя жизни, пусть ранит сердце, чем больше ран, тем глубже свет».