– Дык он объяснял вчера. Мне, говорит, олежкины стихи не позволяет печатать принцип. Вот напечатаю я их – и что? Окажется Олежка в дерьмовом журнале, среди прочих горемык с охами-вздохами про осинки-березки. А вот пока я его не печатаю – он остается непризнанным гением, которого такие чиновники от литературы, как я, в черном теле держат и роздыху не дают. Понял?
– Вот сука. И сколько ж он выпил, что так разоткровенничался?
– Он это трезвым рассказывал, в самом начале. А после первой же рюмки к Леночке полез, – Леха аккуратно положил пустую бутылку в урну.
– А, ну значит, ее напечатает, – пробормотал Олег вроде бы самому себе.
Кочегар покачал головой:
– Ай-яй-яй, не надо так. Ты выше этого.
Рыгнул, тактично прикрыв рот пятерней, поднялся со скамейки и закинул на плечо рюкзак.
– Ты спешишь? – спросил он, глядя сверху вниз и близоруко щурясь.
– Не-а, даже наоборот, перевожу время попусту, – ответил Олег.
– Как всегда, то есть. Ясно. Тогда пошли в музей, мы там выставку разбираем, поможешь.
– Не вопрос, – и двое приятелей отправились вдоль заборов и обшарпанных исторических фасадов к музею Достоевского.
Петрашевец Достоевский провел здесь четыре года на каторге, его воспоминания об этом времени нашли отражение в «Записках из Мертвого дома». В дневниках писатель ругал пыльный городишко, но причастность к судьбе великого классика льстит Омску. Университет носит имя Федора Михайловича, в старинном доме на берегу реки открыт музей с арестантской робой и кандалами. Что ж, и Чехова почитают в Томске. Олег и Леха прошли мимо баннеров с портретами омских поэтов и писателей (возглавлял их, опять же, Достоевский), немного задержались у Аркадия Кутилова.
– Вот это был настоящий, – уверенно заявил Олег.
Кочегар просто кивнул.
В музее они поздоровались с гардеробщицей и вошли в зал, где закончила работу выставка, посвященная Егору Летову. Леха объявил, что сегодня нужно успеть разобрать все стенды и упаковать как можно больше экспонатов.
– Я думал, этим занимаются хранители, – Олег озадаченно посмотрел вокруг.
– Так я, можно сказать, хранитель. Не по-настоящему, конечно, но мне вполне доверяют нехитрую работу. Разбирать ведь проще, чем оформлять экспозицию. Я тебе так скажу: сейчас нет понятия «подходящий» или «неподходящий», есть только «свой» и «чужой». Вот посмотри на нас со стороны: ханыги ханыгами – но поди ж ты, работаем в музее совершенно легально. Ибо – свои!
Длинноволосый человек с тяжелым проницательным взглядом смотрел на них с десятков фотографий и даже с портрета на высоком мольберте. Леха давал негромкие указания, руки у него в самом деле больше не дрожали, пиво возымело эффект. Олег изо всех сил старался быть аккуратным, чтобы ничего не задеть без нужды и не повредить. В голове у него слово «демонтаж» крутилось в вихре давно заученных наизусть песен. До хрипоты, под расстроенную гитару, пьяными голосами, не красоты, не удовольствия ради, а потому что невозможно иначе, невыносимо, потому что боль и гнев вскипают, им тесно в груди, тесно в голове, башка уже кипит, как кастрюля с пельменями, от наглого, беспардонного, самодовольного несовершенства мира, смеющего называться порядком и цивилизацией.
Перерыв. Курили в музейном дворике, опять остановились перед портретом Кутилова. У Олега болела голова, от сигареты слегка тошнило, холодный слизень тянул ложноножки по пищеводу.
– Слушай, Кочегар…
– Нет.
– Что «нет»?
– Я знаю, ты хочешь сказать, что стал совсем уже почти как он, – Леха указал дымящимся окурком на старого поэта с диковатым взглядом. – Так вот, нет. Ты – не он. Следуй своей дорогой, пока не выкрикнешь, выкашляешь, выблюешь все, что тебе определено. Загнуться в сквере напротив Транспортной академии – такая себе затея. Это, брат ты мой, слишком просто.
– У меня сейчас от банальности зубы зачесались, – объявил Олег, скривившись. – Я всего-то хотел предложить тебе сходить в НППО после трудов праведных.
– Достойно есть, яко воистину. А на какие шиши? Я на мели.
Олег достал из кармана блокнот со стихами и дурашливо помахал им:
– Ecclesia magistra artis. Церковь – наставница искусств, – объявил он. – Духовенство не даст художникам погибнуть от жажды. Как в Италии эпохи Ренессанса.
На сырую холодную землю приземлились у старых его берцев давешний дубовый лист и маленькая черно-белая фотография Вали.
Через пять часов с работой было покончено. За это время почти никто не беспокоил, разве что хранительница забегала проверить, как идут дела, светя стареньким пиджаком под твид. С недоверием посмотрел на Олега, но промолчал.
В начале восьмого друзья покинули музей, спустились по улице Достоевского мимо кирхи восемнадцатого века и музея УВД, повернули направо у здания военного комиссариата с нелепой деревянной башенкой и пошли по тихой, безлюдной Партизанской в холодном свете белых фонарей. Курили на ходу, разговаривать не хотелось. Олег с болезненным удовольствием смаковал подступивший голод: слизень требовал питательного бульона.