Я поднял взгляд на гостя, словно ожидая, что он возразит мне, назовет лжецом. Ведь я действительно солгал. Шарлотта так и не смогла понять, почему Сеймур бросил в нее камнем. Но гость мне не возразил. Напротив. Усмехнулся ободряюще, словно говоря, что заранее готов безоговорочно поверить всему, что я ни скажу об этом. Но я встал и вышел из комнаты. Помню, на полпути мне захотелось вернуться и поднять с пола два кусочка льда, но это показалось мне таким тяжким трудом, что я пошел дальше. Проходя по коридору мимо кухни, я снял китель – точнее, отлепил – и бросил на пол. Мне тогда показалось, что я всегда оставлял там куртку.
Несколько минут я простоял в ванной над корзиной со стиркой, споря сам с собой, должен я или не должен вынуть дневник Сеймура и взглянуть на него еще раз. Я уже не помню, какие аргументы выдвигал по данному вопросу, ни за, ни против, но в итоге открыл корзину и достал дневник. Я присел с ним снова на край ванны и стал шелестеть страницами, пока не дошел до последней записи, сделанной Сеймуром:
«Сейчас снова звонили авиадиспетчеру. Если потолок продолжит подниматься, мы, очевидно, снимемся до утра. Оппенгейм говорит нам не дергаться. Я позвонил сказать Мюриел. Очень странно получилось. Она подошла и все время говорила «алло». Голос меня не слушался. Она чуть не повесила трубку. Если бы мне только малость успокоиться. Оппенгейм собирается кемарить, пока диспетчер опять не позвонит нам. Мне бы тоже надо, но я слишком взвинчен. Я, в сущности, позвонил попросить ее, умолять ее последний раз взять и уехать со мной и пожениться. Я слишком взвинчен, чтобы быть с людьми. У меня такое чувство, словно я вот-вот рожусь. Заветный-заветный день. Связь была такой плохой, и почти весь звонок я совсем не мог говорить. Как это ужасно, когда ты говоришь «я люблю тебя», а человек на том конце кричит: «Что?» Я весь день читал вразнобой из «Веданты». Супруги должны служить друг другу. Возвышать, помогать, учить, укреплять друг друга, но прежде всего служить. Растить своих детей с честью, любовью и отрешенностью. Ребенок – гость в доме, его надо любить и уважать, только не подчинять, ведь он принадлежит Богу. Как чудесно, как здраво, как прекрасно-трудно и потому истинно. Радость ответственности, впервые в моей жизни. Оппенгейм уже кемарит. Мне бы тоже надо, но не могу. Должен ведь кто-то сидеть со счастливым человеком».
Я прочел эту запись один раз, затем закрыл дневник и отнес обратно в спальню. Бросил его в холщовую сумку Сеймура на оконном сиденье. Затем повалился, более-менее сознательно, на ближайшую из двух кроватей. И заснул – или, возможно, отключился – раньше, чем приземлился, или так мне показалось.
Когда я проснулся, часа полтора спустя, у меня раскалывалась голова, а во рту пересохло. В комнате совсем стемнело. Помню, я довольно долго просидел на краю кровати. Затем, из-за сильной жажды, встал и медленно побрел к гостиной, надеясь, что там еще осталось что-нибудь холодное и влажное в графине на кофейном столике. Мой последний гость, очевидно, удалился из квартиры. Только его пустой бокал да недокуренная сигара в оловянной пепельнице указывали на то, что он здесь был. Я до сих пор думаю, что эту сигару стоило бы отослать Сеймуру, в числе прочих свадебных подарков.
Просто сигару, в симпатичной коробочке. Возможно, с чистым листом бумаги для ясности.
Всякий раз при виде актеров я, к своему ужасу, убеждаюсь, что большая часть из того, что я до сих пор написал о них, фальшива. А фальшива она потому, что пишу я о них с неизменной любовью (даже в этих строках я фальшивлю), но переменным дарованием, и это переменное дарование не выводит настоящих актеров тонко и звонко, но совершенно пасует перед этой любовью, которая таким дарованием никогда не удовольствуется и оттого считает, что бережет актеров, не давая этому дарованию проявиться.
Словно бы автор (фигурально выражаясь) допустил описку, и словно бы эта канцелярская ошибка осознала самое себя. Возможно, то была и не ошибка, но в гораздо более высоком смысле важнейшая часть всего повествования. Словно бы эта канцелярская ошибка восстала против автора, возненавидев его, отказалась исправляться и заявила: «Нет, я не дам тебе вымарать себя, я пребуду свидетелем супротив тебя, что ты есть весьма жалкий писака».