Между предыдущим абзацем и этим прошло каких-то четыре недели, Истекло. Приходится выпускать скромный бюллетень, не без гримасы, поскольку для меня это звучит в точности так, как если бы я решил заявить, что всегда за работой сижу на стуле, выпиваю по тридцать чашек черного кофе в Часы Сочинения и на досуге собственноручно изготавливаю всю свою домашнюю мебель; короче говоря, бюллетень смахивает на литератора, беззастенчиво обсуждающего с сотрудником отдела Воскресного чтения свои рабочие привычки, хобби и более-менее печатные человеческие слабости. На самом деле я тут не замышляю ничего настолько
В первый же вечер на прошлой неделе, когда я почувствовал, что ко мне вполне вернулись бодрость и живость, достаточные для дальнейшей работы над этим Представлением, я обнаружил, что лишился не то чтобы своей озаренности, но побуждения, чтобы продолжать писать о Сеймуре. «Он слишком вырос за время моего отсутствия». В такое с трудом верилось. Из приемлемого великана, каким он был до моей болезни, он вымахал за четыре коротких недели в самого близкого мне человека в жизни, в того, кто всегда был намного, намного больше кого-то, способного уместиться на машинописном листе бумаги – во всяком случае, на моем листе бумаги. Откровенно говоря, я поддался панике и продолжал поддаваться еще пять ночей подряд. Впрочем, думается мне, я не должен изображать это в более черном цвете, чем следует. Ибо и здесь есть совершенно поразительный проблеск надежды. Позвольте без промедления рассказать вам, что я такого сделал этим вечером, что дало мне почувствовать, что я вернусь к работе завтра вечером, став еще больше, дерзновенней и, вероятно, предосудительней, чем когда-либо. Примерно два часа назад я просто-напросто прочел одно старое личное письмо – точнее сказать, весьма развернутую памятку, – которое нашел однажды за завтраком, утром 1940 года, на своей тарелке. Под половинкой грейпфрута, если совсем точно. Через минуту-другую я намереваюсь испытать невыразимое («удовольствие» – не то слово) Нечто и дословно воспроизвести эту развернутую памятку. (О, счастливая скарлатина! Никогда еще не знал такой болезни – или неудачи или катастрофы, если уж на то пошло, – которая не распустилась бы в итоге, как цветок или хорошая памятка. Нам только нужно смотреть в оба. Сеймур однажды сказал в эфире, когда ему было одиннадцать, что больше всего ему нравится в Библии слово «БОДРСТВУЙТЕ!».) Прежде чем перейти к основной теме, меня раздирает с головы до ног уделить внимание нескольким случайным вопросам. Такой возможности может больше не представиться.