Я уже собрался уходить, когда он дернулся и протянул мне, кивая благодарно, эту помесь ножа и заточки. Я цепко схватился за лезвие, но он не выпустил его. Он насмерть держал его, а потом вдруг схватил меня, окаменевшего от ужаса, за руку, и тогда впервые поднял лицо. На меня смотрел сквозь складки морщин один горящий яростью и безумием глаз. «Все люди, как люди, а мы с тобой звери, паря», – процедил он и обмяк вдруг, словно помер. Лезвие осталось у меня в руках. Я вскочил и побежал от него, дикого, и только у дома вдруг понял, что весь в крови. На ноже поверх изоленты сливалась воедино моя и его кровь – с ладоней, которыми мы держали это лезвие. Я испуганно подумал о ВИЧ, а затем отстраненно о том, что, может, мне все это почудилось?
Его нашли утром мертвым на этой остановке, замерзшего. Я видел, когда шел в школу, унылых ментов, стоящих у лохмотьев трупа. С тех пор тот нож так и лежит у меня, вымытый, очищенный, холодный. Нож мертвеца.
А вот это подарок. Подарок женщины. Была у меня одна женщина, которая подарила мне нож. Длинный, как кортик, с темной рукоятью. Узкое хищное лезвие, похожее на бросившуюся в атаку змею, и рукоять из темного, злого карбона. Этот нож не был символом любви и привязанности – это был дар расставания. Подарок на разлуку, врученный в Летнем саду. Она внезапно махнула гривой, ткнула мне в руки пакет, чмокнула в щеку и сообщила, что далее встречаться со мной не намерена. Я от растерянности и бестолковости ситуации поплыл, а она смеясь, убежала. Наверное, ей казалось, что это очень смешно. С тех пор нож так и лежит весь в пыли – намеренно за десять лет я ни разу не протер его. Все жду, пока ржа и время сожрут его вместе с моей тогдашней обидой.
…Щёлк. С резким стальным звуком выскакивает грубо отесанное кузнецом лезвие. Я беру в руку этот нож и улыбаюсь. Тяжеленный, обветшавший от времени и таскания в кармане, он мне как брат. Иногда – очень редко, в минуты тотального одиночества – я кладу его на стол перед собой и выговариваю свою боль в зазубренный клинок, а он впитывает мою злость, страдание, успех, и я верю – питается ими. Десять лет назад проводник поезда Москва-Махачкала, слушая мои тогда еще неловкие первые рассказы, растрогался. Шевеля седыми усами, он достал нож, вручил мне торжественно, взяв клятву писать дальше. Он улыбался своей щедрости, обнимая меня, молодого еще парня. Спустя семь лет этим ножом я цеплялся за лед, сорвавшись с простой дурацкой веревки в горах и выронив тяпки. Женя внизу кричал, срывая горло, чтоб я не дергался, судорожно пытаясь вкрутить бур в окаменевший лед. А я, прокусывая себе губы, выдрал из кармана мембранных штанов нож, вспомнил седые усы, и стал вбивать лезвие в едва заметную трещину, пытаясь ухватиться жизнью за эти миллиметры стали во льду, и молился от счастья, когда старый клинок втерся, вдавился в зеленоватый лед, и крошками мне порезало лицо. Я так и висел на этом ноже, когда Женя уже вскарабкался, проклиная меня, стирал с моего лица какой-то варежкой кровь, привязывал меня, и мы вместе пытались разжать мои сведенные холодом и судорогой пальцы. Я держу его сейчас, и тепло деревянной рукояти греет мне ладонь.
…кровь брызнула так, словно забивали свинью. Она всадила мне лезвие в предплечье прямо в спальне, визжа как сумасшедшая ведьма-банши. Она – моя жена, мать моего второго сына, закипевшая безумием из-за какой-то бытовой обиды – долго орала на меня, каменного от равнодушия и усталости, а потом схватила мой же нож и всадила в руку. И только когда я, шипя от боли, выдернул вошедшее на полсантиметра лезвие и по всей кухне полетели капли алой моей крови, она перестала кричать и начала рыдать актерски, демонстративно забившись в угол. Я долго молча зажимал рану, обескураженно глядя на нее, пока вокруг прыгал мой сын, не понимая, что происходит, и оскальзываясь на лужицах крови. Потом уже, замотав руку и собирая сумку под ее горестные вскрики, я смотрел на этот японский складной ножичек, думая, что с ним делать – и оставил его. И вот он лежит в ящичке, а я каждый раз, глядя на его зеленоватую рукоять, вижу её притворно-безумный оскал.