Изрубить мелко луковицу и поджарить в кастрюле в масле. Жареную говядину или телятину, дичь, вареную говядину из бульона или сырую изрубить возможно мельче, всыпать в кастрюлю с поджаренной луковицей, поджаривать, мешая. Когда мясо подрумянится, всыпать соли и перцу, снять с плиты и дать остыть. Начинить этим фаршем пирог или пирожки, добавив яйца сваренные вкрутую и мелко изрубленных, зелени петрушки и укропа. Для сочности в фарш можно подлить бульон, также можно добавить разваренного риса.
В 1923 году, уже вспоминая об этом времени, Булгаков отметит пирожки, как первый признак перелома к лучшему: «Я шел по Москве и видел панораму. Окна были в пыли. Они были заколочены. Но кое-где уже торговали пирожками».
А еще 1 января 1923 года он видал на улице «удивительного мальчика». Удивительного настолько, что «…со встречного трамвая № 6 свешивались пассажиры и указывали на мальчика пальцами».
Что же необычного было в этом мальчике?
«У мальчика на животе не было лотка с сахариновым ирисом, и мальчик не выл диким голосом:
– Посольские! Ява!! Мурсал!!! Газета – тачкапрокатываетвсех!..
Мальчик не вырывал из рук у другого мальчика скомканных лимонов[42] и не лягал его ногами. У мальчика не было во рту папирос. Мальчик не ругался скверными словами. Мальчик не входил в трамвай в живописных лохмотьях и, фальшиво бегая по сытым лицам спекулянтов, не гнусил:
– Пода-айте… Христа ради…
Нет, граждане, этот единственный, впервые встретившийся мне мальчик шел, степенно покачиваясь и не спеша, в прекрасной, уютной шапке с наушниками, и на лице у него были написаны все добродетели, какие только могут быть у мальчика 11–12 лет… Нет, не мальчик это был. Это был чистой воды херувим в теплых перчатках и валенках. И на спине у херувима был р-а-н-е-ц, из которого торчал уголок измызганного задачника.
Мальчик шел в школу 1-й ступени у-ч-и-т-ь-с-я. Довольно. Точка».
В мае 1923 года Михаил Афанасьевич отмечает еще одну примету возрождения Москвы – изгнание с улиц торговцев и торговок: «И миленькая надежда у меня закопошилась в сердце после того, как на Тверской меня чуть не сшибла с ног туча баб и мальчишек, с лотками летевших куда-то с воплями:
– Дунька! Ходу! Он идет!!
„Он“ оказался, как я и предполагал, воплощением в сером, но уже не укоризны, а ярости.
Граждане, это священная ярость. Я приветствую ее».
И подведет итог тех страшных дней: «Теперь, когда все откормились жирами и фосфором, поэты начинают писать о том, что это были героические времена. Категорически заявляю, что я не герой. У меня нет этого в натуре. Я человек обыкновенный – рожденный ползать, – и, ползая по Москве, я чуть не умер с голоду. Никто кормить меня не желал. Все буржуи заперлись на дверные цепочки и через щель высовывали липовые мандаты и удостоверения. Закутавшись в мандаты, как в простыни, они великолепно пережили голод, холод, нашествие „чижиков“, трудгужналог и т. п. напасти. Сердца их стали черствы, как булки, продававшиеся тогда под часами на углу Садовой и Тверской.
К героям нечего было и идти. Герои были сами голы, как соколы, и питались какими-то инструкциями и желтой крупой, в которой попадались небольшие красивые камушки вроде аметистов.
Я оказался как раз посредине обеих групп, и совершенно ясно и просто предо мною лег лотерейный билет с надписью – смерть. Увидев его, я словно проснулся. Я развил энергию, неслыханную, чудовищную. Я не погиб, несмотря на то что удары сыпались на меня градом, и при этом с двух сторон. Буржуи гнали меня, при первом же взгляде на мой костюм, в стан пролетариев. Пролетарии выселяли меня с квартиры на том основании, что если я и не чистой воды буржуй, то, во всяком случае, его суррогат. И не выселили. И не выселят. Смею вас заверить. Я перенял защитные приемы в обоих лагерях. Я оброс мандатами, как собака шерстью, и научился питаться мелкокоротной разноцветной кашей. Тело мое стало худым и жилистым, сердце железным, глаза зоркими. Я – закален».
И с надеждой смотрит в будущее: «Москва – котел: в нем варят новую жизнь. Это очень трудно. Самим приходится вариться. Среди Дунек и неграмотных рождается новый, пронизывающий все углы бытия, организационный скелет».
Под этими строками, пожалуй, подписался бы Маяковский, с которым у Михаила Афанасьевича были очень сложные отношения.