— Ага, почтение, — отозвалась Ольга, — это уж точно, да и услышали мы о нем очень скоро. На следующее утро наш общий похмельный сон прервал вскрик Амалии, остальные-то сразу же обратно в постели повалились, одна я, полностью проснувшись, кинулась к сестре: та стояла у окна и держала в руке письмо, которое ей только что подал в окно мужчина, он не уходил, дожидаясь ответа. Амалия письмо — оно было короткое — уже прочла и теперь держала в безвольно опущенной руке; до чего я любила ее, когда видела вот такой, в изнеможении. Я опустилась подле нее на колени и прочла письмо. Едва я закончила читать, Амалия, мельком на меня глянув, снова поднесла было письмо к глазам, ко, не в силах заставить себя перечитать, тотчас разорвала, а клочки бросила мужчине прямо в лицо и окно захлопнула. Вот это утро и оказалось роковым. Я называю его роковым, хотя столь же роковым было и каждое мгновение предыдущего дня, по крайней мере с начала праздника.
— И что было в том письме? — спросил К.
— Да, этого я еще не рассказала, — проговорила Ольга. — Письмо было от Сортини и адресовано девушке с гранатовыми бусами. Дословно пересказать его содержание я не смогу. Это было требование явиться к Сортини в «Господское подворье», причем явиться немедленно, ему через полчаса уезжать. И написано все было в самых грязных выражениях, я таких и не слыхивала никогда, смысл лишь наполовину угадывала. Если бы Амалию не знать и только письмо это увидеть, впору было подумать, будто девушка, которой так писать осмеливаются, не иначе как обесчещена, пусть даже к ней и не притрагивался никто. Письмо вообще было не любовное, ни единого ласкового словечка в нем не нашлось, наоборот, Сортини скорее страшно разозлился, что облик Амалии настолько его поразил и от важных дел отвлекает. Мы потом так для себя это истолковали, что Сортини, должно быть, тем же вечером думал вернуться в Замок и только из-за Амалии в деревне задержался, а наутро, кипя от гнева, что ему не удается Амалию забыть, то письмо написал. При виде этакого письма любой, даже самый невозмутимый человек перво-наперво неминуемо возмутится, однако потом, быть может, от одного только угрожающего тона, иного и страх бы одолел, — но только не Амалию, у Амалии возмущение как было, так и осталось, она страха вообще не ведает ни за себя, ни за других. И покуда я, тотчас снова юркнув в постель, повторяла про себя последнюю, зловеще оборванную фразу: «И чтобы сейчас же пришла, не то…» — Амалия все стояла у подоконника и молча смотрела на улицу, словно она следующих гонцов ждет и с каждым точно так же готова обойтись, как с самым первым.
— Вот они, значит, какие, господа чиновники, — проговорил К. задумчиво. — Такие, значит, встречаются среди них экземпляры. И что предпринял твой отец? Надеюсь, написал в надлежащие инстанции решительную жалобу, если не предпочел более короткий и верный путь прямиком в «Господское подворье»? Самое омерзительное во всей этой истории вовсе не оскорбление, нанесенное Амалии, его-то как раз легко загладить, не понимаю, почему ты именно этой стороне столь чрезмерное значение придаешь; это почему, скажите на милость, Сортини своим письмом Амалию навсегда опозорил, как из твоего рассказа может показаться? Тут-то как раз главная нелепость и есть, добиться сатисфакции для Амалии было очень даже легко, и вся история забылась бы через пару дней; не Амалию Сортини опозорил, а прежде всего самого себя. Сортини — вот кто меня в этой истории ужасает, самая возможность такого чудовищного злоупотребления властью! То, что в данном случае не удалось, возможно, оттого, что поползновения были высказаны слишком коротко и ясно, встретив в гордом лице Амалии непререкаемый отпор, в тысяче других случаев, при чуть менее благоприятных обстоятельствах, удалось бы вполне, да так, что никто, включая саму пострадавшую, ни моргнуть, ни пикнуть бы не успел.
— Тише, — сказала вдруг Ольга. — Амалия на нас смотрит.
Амалия, покончив с кормлением родителей, теперь помогала матери раздеться: развязав пояс ее юбки, она закинула руки матери себе на шею и, слегка ее приподняв, стянула юбку, после чего снова бережно усадила старушку на место. Отец, по-прежнему недовольный тем, что мать обихаживают первой (очевидно, единственно по той причине, что она была еще беспомощней него), теперь, похоже, сугубо из желания насолить дочери в отместку за ее якобы нерасторопность, пытался раздеться сам, и хотя начал с самого простого и наименее нужного, а именно попробовал скинуть с себя просторные домашние шлепанцы, которые и так еле держались на его хилых ногах, однако даже это не получалось у него никакими силами, так что вскоре, хрипя и отдуваясь, он вынужден был свои попытки оставить и снова застыл на стуле в бессильной неподвижности.