– … суицида, то навсегда останешься здесь, так и не узнав, что о тебе думал отец. – Голос Евгении звучит как отдалённый гром, а мои мысли – вязкая лужа, в которой тонут слова. После препаратов даже думать тяжело, но этот дневник… Он стал соломинкой, за которую я впился зубами, как утопающий.
Вместе с дневником пришло осознание: это единственное, что осталось от отца. Мать – мертва. Лена – призрак. А это… это его рука, его почерк. И вдруг по щеке потекло что-то тёплое. Слёзы. Не те, что рвутся из горла рыданиями, а тихие, липкие, как кровь из незаживающей раны. Я не мог их остановить, но продолжал смотреть на дневник. Если это розыгрыш – если она лжёт, – то сердце просто взорвётся, размазав остатки меня по стенам.
Я кивнул, не отрывая взгляда от тетради. Евгения шагнула ближе. Медсестры застыли в дверях, будто статуи, ждущие сигнала. А потом она расстегнула мою смирительную рубашку.
Руки дрожали так, что пальцы казались чужими. Кляп… Эти узлы… Они смеялись надо мной, но я рвал их, царапал ногтями, пока слюна не смешалась с кровью из прокушенной щеки. Евгения смотрела, не шевелясь. Даже не дёрнулась помочь.
– Ты н…е бои…ся? – вытолкнул я, и язык будто прирос к нёбу. – От…дай… – Второе слово прозвучало чуть яснее, но всё равно разбилось о стены палаты. Неужели это моё первое “я” после месяцев молчания?
– Валяй. – Она швырнула дневник, и он пролетел сквозь воздух, будто чёрная бабочка с обугленными крыльями. Я потянулся, но руки – предатели – дрогнули. Тетрадь ударила в грудь, отскочила, и страницы рассыпались по полу, как осенние листья, уже тронутые гнилью.
Я рухнул на колени, но тело – мешок с камнями – завалилось вбок. Евгения подхватила меня, её пальцы впились в плечо, холодные и точные, как скальпель. Помогла встать, но не отпустила. Её дыхание у моего уха:
– Не вздумай разочаровать меня, Серафим.
Потом она ушла. Оставила меня одного с этими страницами. Если бы это случилось раньше – вчера, неделю назад – я бы вцепился в дверь, как зверь, и рвал бы себя снова. Но не сейчас.
Я впился взглядом в первую строчку. Слова дрожали, плыли, но я читал. Читал, и каждая буква впивалась в мозг, будто шипы. Отец… Его мысли… Его ненависть… Его…
Последняя страница. Последняя строка. И тогда я понял: я – ошибка. Не сын. Не наследник. Ошибка. Исправить которую можно было лишь смертью. Моей. Его. Её.
Но дневник всё ещё здесь. Его страницы – мои вены. Его слова – мой яд. И я… Я не мог оторваться. Даже если бы захотел.
***
Из палаты интенсивной терапии я вышла в тишине. Меня встречало восемь человек: врач, главная медсестра, санитары, медбратья. Все застыли в “боевой” стойке, будто Серафим – бомба с тикающим таймером. Но я знала: он не взорвётся. Не теперь. Я прочла дневник Хрусталева. Каждую строчку. Каждую ложь. Серафиму оставалось лишь принять правду – или сломаться окончательно.
– Евгения, мать вашу, что вы себе позволяете?! Вы нарушили все протоколы! Это же чистой воды безумие – отвязать его, дать дневник… – Прошипела старшая медсестра сжимая планшет как щит.
– Всё под мою ответственность. – Перебила я ровным голосом.
– Ответственность?! Да вы хоть понимаете, что он может… – Взорвалась та.
– Заткнись. Евгения сказала – её ответственность. Ты что, не слышала? – Холодно произнес врач, вклиниваясь в наш спор.
– Но это же не отменяет… Вы хоть представляете, что будет, если он…
Я подхожу вплотную, медленно, чтобы каждое слово впилось в ее кожу:
– Ты сейчас говоришь о человеке, который платит зарплату твоим детям. О человеке, чьи связи могут стереть тебя в порошок. Или… ты предпочитаешь, чтобы я “напомнила” Павлу Юрьевичу, как его сын попал в реабилитационный центр?
– Вы… Вы не посмеете… – Вмиг побледнела старшая медсестра, делая шаг назад.
– Проверим? – Моя улыбка холодная и острая, как лезвие.
– Евгения, может, хватит цирка? Ты и так выиграла. – Вздыхает врач, потирая переносицу.
Я поворачиваюсь к Серафиму:
Он всё ещё на полу. Дневник раскрыт на последней странице. Его пальцы царапают строки, будто пытаются стереть слова. Глаза – два чёрных провала. Но он не рыдает. Не бьётся в истерике. Он… читает.
– Павел Юрьевич, организуйте транспорт. Мы едем в особняк Хрусталева. Там ещё три дневника. И да… к вечеру его выпишут.
– Вы с ума сошли… – Шепчет медсестра.
– Нет. Я просто знаю, что делаю. – Говорю я.
Иду к выходу. Слышу, как санитары бросаются выполнять приказы. Как врач ругается сквозь зубы. Как Серафим шепчет: “Ошибка… Ошибка…”
Но я не оглядываюсь.
Не сейчас.
Не на него.
***
– Невероятно… – шепеляво выдохнул я, но речь возвращалась. Кабинет отца – бар, стол, стулья – всё как прежде. Только его нет. Слёзы снова навернулись, но после дневника стало легче.
Он написал: “