Тут отец побагровел, скривился и был вынужден сойти с амвона и вернуться на место. Мать заранее дала ему носовой платок, но сейчас он не стал промакивать глаза, а полностью закрыл лицо платком и прижал сверху ладонями, как горячее полотенце в парикмахерской после бритья. Добравшись от амвона до нашего места, отец взял мать под руку и вывел из церкви, оставив меня позади. Заиграл орган, и все начали выходить — наружу, в свет сентябрьского солнца, чтобы выразить соболезнования родителям покойного. Я все сидела. Скоро органистка тоже встала и ушла, по дороге улыбнувшись и кивнув мне.
Оставшись одна в церкви, я долго не двигалась. Потом вытянула шею и огляделась. Вокруг не было ни души. Я выбралась с церковной скамьи и подошла к каталке с гробом. Она была покрыта тяжелой бархатной накидкой, а сверху стоял гроб цвета коньяка — большой, лакированный, блестящий, как рояль, задрапированный флагом. Я погладила крышку. По краю ползла пчела — полосатая, черно-желтая, такие патрулируют мусорные урны на площадках для пикников. Я сняла туфлю и треснула по пчеле. Потом принялась вытирать подошву сложенной программкой мемориальной службы — на первой странице была фотография Роберта, внутри — отрывки из Писания, которые зачитывали во время службы, а сзади — ошеломительно нелепые цифры: 1984–2002. Что они вообще могут означать, особенно теперь, когда последняя цифра заляпана кишками раздавленной пчелы? Тут мне пришло в голову, что гроб, может быть, не заперт. Я сунула пальцы в щель на углу. Крышка подалась, ее можно было открыть. Я так и сделала. Подняла ее, и флаг соскользнул на пол. Это был просто флаг, а не обтягивающий чехол из флага, на резинке, какие потом стали производить в достаточном количестве.
В гробу, словно в гитарном футляре с мягкой стеганой подкладкой, лежала разбитая гитара: военная форма, местами зеленая, как сосновая хвоя, местами — как зелень петрушки, местами коричневая, как гриб. Внутри были части человека. Я снова надела туфлю, а программку положила в сумочку.
— Привет, Роберт, — сказала я, но побоялась заплакать. Я знала, что касаться покойников нельзя, на этот счет существует множество поверий. Но было и такое: кто потрогает мертвого, потом никогда не будет одинок. Я залезла на каталку и втиснулась в гроб, устраиваясь рядом с Робертом. Я очень похудела от летней беготни по полям салата. Я поместилась в гроб целиком, даже с сумочкой, дыша сначала неглубоко — вдруг тут смердит. Но не дышать нельзя. Запах поначалу показался химическим — похоже на синтетические удобрения, какими пользуются большие сельскохозяйственные корпорации. Удобрения! Нарочно не придумаешь! Обивка гроба была белая, как у дорогого чемодана, но наличествующие части брата походили на охапку мусора, побросанного кое-как. Ног, кажется, не было вообще (поэтому нашлось место для моих). Под форменную куртку ему надели свитшотку — задом наперед, чтобы капюшоном прикрыть лицо. Я осторожно стянула капюшон. Под ним оказалась прозрачная шапочка для душа — ее я не рискнула трогать. Я видела сквозь пластик, что носа и челюсти больше нет, но так хорошо знакомая мне пухлая нижняя губа — теперь лиловая, покрытая пузырями — на месте, и верхняя, с россыпью рыжих веснушек под щетиной усов, все еще свежей на вид, черной, как перец, — тоже. Кожа — немногие оставшиеся участки — желтушная, как небо в непогоду. То, что он молчал и больше не запинался, разило чудовищным одиночеством и больше всего сбивало с толку.
— Роберт, — сказала я шепотом. — Это я.
Мы как будто снова были детьми и лежали рядом где-нибудь в лесу, только запах становился все ужаснее.
И еще в гробу было очень тесно, и я вынужденно прижималась к Роберту так плотно, что поняла — он чем-то набит, может — пенопластом, может — еще чем-нибудь, потому что очень многих частей не хватает. В один рукав напихали газет. Вышла этакая бумажная колбаса, которая смялась, когда я положила на нее голову. Кисть руки, торчащая из рукава куртки, принадлежала манекену — она была без костяшек, гладкая, как рыба. Я видела, что смерть утрамбовала его, примяла, — так салат (скажем, трехсезонная молодая зелень) бывает сначала свежий, полный жизни и лежит высокой горкой в миске, а потом оседает, дрябнет. Каким свежим, полным жизни был когда-то Роберт, как высился в миске!
На случай, если все-таки заплачу, я притянула сверху крышку. Атласный потолок. Внутри стало очень темно, хотя с той стороны, где крышка крепилась на петлях, была щель, в которую просачивался дневной свет. Я закрыла глаза, чтобы щель исчезла. Стало тесно и жарко.
Я слышала, как возвращаются в церковь друзья Роберта. Им предстояло нести гроб.
— Смотри, флаг соскользнул, — сказал один и вернул его на место.
— Плохая примета, — сказал другой.