Я ходила в церковь сегодня утром, спозаранку, и мне пришлось задержаться там, потому что месса была напевная [7]. Мне было хорошо, спокойно. Я вспоминала о военном времени, когда люди были в отчаянии, когда уже не знали, о чем мечтать, и часами сидели в церкви, молились, пели и ждали, что за это время на свете все изменится. Вчера вечером Микеле поговорил с Миреллой, а сегодня утром сказал мне: «Я ей доверяю. К тому же бывают случаи, когда ничего другого не остается – только верить и ждать». Из церкви домой я вернулась неспешно, солнце уже нагрело воздух. Мне кажется невозможным, чтобы Мирелла не врала, может, Кантони тоже врал, делая вид, что искренне раскрывает мне душу. «Умники какие, – думала я, – вот так умники». Но мне неохота было думать, а сейчас мне неохота писать. Ближе к вечеру я посадила герань на крошечном кухонном балкончике, как делаю каждый год. Дома не было никого, кроме Микеле, слушавшего радио. Я была одна, чувствовала себя прекрасно. Хочу запомнить это весеннее воскресенье, безмятежное.
Сегодня после обеда Риккардо позвал меня к себе в комнату. Он тщательно закрыл за собой дверь, повернул ключ, хотя мы были дома одни; увидев этот жест, я заподозрила неладное. «В чем дело?» – резко спросила я. «Я хочу с тобой поговорить, – сказал он, – уже несколько дней как хочу, но в этом доме никак не получается остаться наедине, поговорить спокойно. Сядь», – добавил он. Я не отступалась: «В чем дело?» – а он в это время принуждал меня сесть в кресло. Он взял стул и сел напротив меня. Мне становилось все тревожнее. «Послушай, Риккардо, – предупредила я, – я очень устала; если тебе нужно сказать мне о чем-то, что может меня огорчить, прошу тебя, поговори об этом с отцом, потому что…» Он перебил меня: «Ты не можешь уехать в Верону, мам». Я вздрогнула, и природа моего страха изменилась. «Почему?» – спросила я, бледнея. «Потому что ты нужна мне, в эти дни». Я вздохнула с облегчением, спрашивая, не считает ли он, что я имею право отдохнуть. Он ответил, что ему жаль нарушать мои планы, но речь об очень важном для него вопросе. Тогда, пытаясь заранее обезопасить себя, я объявила: что бы он ни сказал, все будет тщетно – я все равно поеду. «Ты уже мужчина, тебе нужно научиться жить самостоятельно. Если хочешь поговорить, я тебя выслушаю, но поспеши, мне нужно обратно на работу. В чем дело?» Он, выдержав паузу, сказал: «Я решил немедленно жениться».
Я вскочила на ноги, спрашивая, ради таких ли глупостей он задерживает меня дома, отдает ли себе отчет в абсурдности своих намерений; я взглянула на закрытые книги на столике и сказала, что лучше бы он об учебе подумал. «Ты вообще думал, что означает „жениться“? – спросила я. – Боюсь, что брак – совсем не то, что ты себе воображаешь. Объяснишь, может, как вы собираетесь жить?» Он серьезно посмотрел мне в глаза и признался: «Не знаю».
Я попыталась рассмеяться, но его глубокий взгляд в сочетании с таким глупым ответом держал меня в напряжении. «Так что же? – спросила я. – Что ты собираешься делать, если еще не знаешь, как вы сможете жить? Жениться прежде всего это и значит: обеспечивать множество людей». Он молчал. «Так что?» – не отступалась я. «Не знаю, – повторил он. – Думаю, я не поеду в Аргентину, пока по крайней мере, поищу какую-нибудь временную работу здесь, чтобы как-то справляться первое время; я узнал, что в Буэнос-Айресе меня готовы взять или в следующем году, или через два года». Он был бледен. Я настаивала: «Найти работу непросто. Но предположим, ты найдешь ее сразу же. Давай прикинем: как вы будете выживать на твою зарплату – допустим, на сорок тысяч лир в месяц? Ты об этом подумал?» «Да», – ответил он, глядя мне в глаза. Потом опустил взгляд и добавил: «Единственный способ – въехать сюда к вам, я буду отдавать тебе все, что зарабатываю, до последнего цента, нам ничего не нужно. Нам хватит этой комнаты, как есть: надо бы только купить большую кровать».