Я задаюсь вопросом: а Мирелла как меня видит? Бывают мгновения, когда нас объединяет тотальная откровенность; когда мы забываем, что мы мать и дочь. Потом она вновь отделяется от меня, словно боясь подхватить заразу. Сегодня спросила меня: «Что ты сказала Сабине?» Она говорила со мной, словно это я – та, кто моложе, та, кто может ошибиться; и часто мне кажется, что это взаправду так. Я ответила ей, что обязана заниматься ее поведением и что, покуда она живет в этом доме, ей следует уважать мою власть. «Покуда я живу в этом доме… – повторила она. – Чего же она тогда стоит? На чем основывается эта власть, которой нужно название какой-то улицы, номер какой-то парадной?» Мирелла всегда затевает сложные разговоры, это ее форма высокомерия по отношению ко мне. Я сказала ей, что брака достаточно, чтобы освободить ее от этой власти; но та, что придет ей на смену, легче не будет. Она, качая головой, говорила, что нам никак не договориться. «Ты признаешь только семейную власть, – говорила она. – Только ее тебя и научили уважать, не оценивая ее, посредством наказания и страха». «Ну а ты что же уважаешь?» – иронично спросила я. Она ответила серьезно: «Ну во‐первых, саму себя». Она сказала, что я привязана к предрассудкам, в которые, возможно, и сама не верю. Я парировала, что я, как бы там ни было, всегда отдавала должное этим предрассудкам. «Вот именно, – сказала она, – я не хочу ничего отдавать тому, чего не одобряю. Мы сегодня говорили об этом с папой за столом, ты слышала? Мы были одного мнения». Это правда: они говорили вещи, о которых я сама иногда думаю, но слыша их в устах других людей, не решаюсь согласиться. Микеле, к примеру, всегда знал, каково его мужское самосознание: всю свою жизнь показывал, что знает. Но сегодня он говорил, что нужно принять мучительный поиск нового самосознания и посредством этих поисков сформировать его. Наверное, подхватил что-то у Клары. Жду не дождусь, когда он узнает об участи сценария и перестанет так частить к ней. Он пугает меня, когда так разговаривает; Мирелла меня тоже пугает. Иногда я думаю, что только Риккардо и я – нормальные люди.
Я так потрясена, что не в силах даже собраться с мыслями. Я жду Миреллу, сейчас полночь; я то и дело подхожу к окну, не могу сидеть на месте. Я вернулась из конторы на такси, надеясь успеть с ней поговорить прежде, чем вернутся все остальные; но Риккардо уже был дома и сказал, что она звонила передать, что не вернется к ужину. Потерянная, я готова была поделиться с ним тем, что узнала. Мне удалось сдержаться и даже хватило сил смолчать при Микеле. Хочу услышать ее, прежде чем что-либо делать.
Сегодня я сидела в кабинете Гвидо, а он говорил по телефону; говорил кому-то, что хочет ознакомиться с мнением Барилези, чтобы определиться, но тот сейчас не в Риме. «Кантони тоже не в Риме», – добавил он. Я подала ему знак, но он не понял. Пока он вешал трубку, я с некоторой неловкостью сказала ему, что Кантони вернулся. «А, слава Богу, – сказал он и затем добавил, – кажется, он ездил в Нью-Йорк, чтобы развестись с женой».
Я вскрикнула внутри себя, но виду не подала. «Вы об этом знали?» – спросил он, а я сделала вид, что отвлеклась, держала карандаш над листом, словно раздумывая над тем, что нужно написать. Я спрашивала себя, не пришло ли время все ему сказать, попросить его о помощи. Но кое-что мешало мне это сделать: тот факт, что на столе, за которым мы с Гвидо работаем вместе, стояла большая фотография. На ней изображена женщина, в то время молодая, с жемчужным ожерельем на шее, и двое детей по обе стороны от нее; обнимая обоих, она слегка на них опирается. Она там так давно, что я уже перестала обращать на нее внимание.