– Я забыл отдать тебе подарок.
Она разорвала упаковку, и ее глаза расширились.
– Ты, должно быть, шутишь! – Марта прижала руку к груди.
– Что там? – спросила старая леди, нашаривая очки.
– Это ручка «Монблан».
– Генри, я не могу ее принять! Это же ужасно дорого!
Я улыбнулся вместо ответа и понадеялся, что она знает, как много значит для меня. Куда больше, чем какая-то ручка.
– Я подумал, когда ты поступишь в университет, тебе надо будет чем-то писать.
Она достала ручку и прижала к груди.
– Она прекрасна, спасибо!
– А теперь мне действительно пора идти, – сказал я слегка дрогнувшим голосом. – Но у вас, кажется, дверь заклинило…
Мадам Боуден протянула руку и легко распахнула ее.
– Доброй ночи, Генри, – сказала она и подмигнула мне.
Не знаю, сколько я пролежала на той кровати, было ли мне холодно или тепло, крутились ли вокруг меня какие-то люди. Все чувства притупились, осталось только одно желание – подержать мою девочку.
– Да с чего ты захотела нянчить мертвого ребенка? – огрызнулась медсестра. Вероятно, уже не в первый раз.
У меня не было сил отвечать ей или плакать. Я могла только надеяться, что сама скоро умру и это закончится. Мэри принесла мне еды, но я не притронулась к ней. Потом кто-то открыл окно, чтобы в комнате стало холодно, сдернул с меня одеяло – я все равно не пошевелилась. Меня подняли и отнесли в ванную, смыли засохшую кровь с моих бедер. Мне было все равно, что кто-то видит меня обнаженной или дотрагивается до меня. Я мечтала умереть и воссоединиться с моей малышкой.
Потом настала ночь, и я с криком проснулась от кошмара: Линдон, захлестнувший удавкой горло моему ребенку.
– Что такое? – Рядом с кроватью стояла Мэри и гладила меня по лбу. Я вцепилась в ее руку.
– Я не могу… не могу жить…
– Ты должна.
– Ты не понимаешь, – пробормотала я, отворачиваясь.
– Понимаю! Отец бил меня и бил, пока ребенка не стало, но чувство вины… – Она осеклась. – Вот почему он засунул меня сюда. Не мог смириться с тем, что совершил, так что выбрал винить во всем меня. И запер здесь.
Я повернулась и посмотрела на нее. Было темно, но в лице Мэри просвечивало некое благородство, милосердие, которого я не могла вообразить в столь ужасных обстоятельствах.
– О, Мэри, мне так жаль…
– Мне не нужна твоя жалость, Опалин. Мне нужна ты сама, чтобы я могла выжить. Мы обе нужны друг другу, если собираемся когда-нибудь вырваться отсюда.
Она казалась такой сильной, такой независимой, что я никогда не подумала бы, что она вообще нуждается в ком-то другом.
– Просто позволь мне помочь тебе сейчас. Ты переживешь это и станешь еще сильнее.
– Но какой в этом смысл? – спросила я, приподнимаясь на локтях. – Что за будущее нас ждет?
– Я не знаю. Все, что я могу, – надеяться, и в тот день, когда ты появилась здесь, я почувствовала, что мои молитвы были услышаны.
Я горько рассмеялась.
– Я бы советовала тебе возложить свои надежды на кого-нибудь другого. Кто угодно из местных женщин послужит для тебя б
– Сейчас ты думаешь так, но…
Я села так резко, что мы почти столкнулись лбами.
– Я всегда буду думать так.
Однако наутро Мэри упрямо принесла мне тарелку овсянки. Я знала, как она рискует: выносить еду из столовой категорически запрещалось, наказание – одиночное заключение. Я ничего не сказала, просто села на кровати и начала есть. Позже она ухитрилась пронести еще кусок хлеба (правда, без масла) и эмалированную чашку с чаем. На следующее утро я дошла до столовой сама, опираясь на плечо Мэри.
– Ты умеешь шить? – спросила она.
Я видела, что Мэри чинила для других поношенную одежду. Она была единственной пациенткой, кому доверяли иглу.
– Когда-то, еще до клиники, я была портнихой. Мама научила меня. Тебе тоже надо чем-то занять себя, Опалин.
– Я могу попробовать, – согласилась я, не пришившая ни разу в жизни даже пуговицы.