В обществе Бен-Шолема я больше не бывала, хотя и подумывала об этом. Может, за компанию с Товией я и пошла бы, но он тоже туда не ходил. Надоело мне там, пояснил он, и я спросила: наверное, ты скучаешь по кому-то из тамошней публики? Например, по тому старику в белом, который сидел с тобой в тот вечер, когда выступал Шульц. Кто это был, кстати?
Понятия не имею, ответил Товия. Он прищурился, поджал губы: я не раз замечала это его выражение. И в который раз подумала: уж не значит ли это, что Товия врет?
– Но ты должен его знать, – не унималась я. – Он сидел рядом с тобой. Он держал тебя за колено.
Товия отмахнулся.
–Какой-нибудь старый еврей, оперся, чтобы не упасть. Говоришь, он был в китле? Так ведь вроде не праздник.
Товия отвечал неохотно, и больше я не допытывалась.
Чем чаще речь заходила о еврейской культуре, тем сильнее меня смущало, что я совсем в ней не разбираюсь, и я стала посещать богослужения в реформистской синагоге[44] неподалеку от города. Никого не заботило, что я не знаю иврита и не определилась, верю в Бога или нет. В этой синагоге собирались люди в самой обычной одежде (правда, большинство мужчин носили кипы). Именно там я впервые поучаствовала в седере. Нам рассказывали историю Исхода: о младенце, вверенном реке, о детстве Моше, о неопалимой купине, о десяти казнях египетских, о бегстве народа Израиля из Египта, о Боге как облачном столпе, о Боге как огненном столпе. В общих чертах я все это, конечно, знала, но подробности меня удивили. Например, что Господь ожесточил сердце фараона, не позволил ему уступить требованиям Моше и тем самым ускорил Божьи кары. Товия был прав: Яхве из Танаха отнюдь не милый папуля. Когда мы окунали кончики пальцев в вино и кропили края наших тарелок красной жидкостью, мне было очень неловко. Десять капель крови – по одной на каждую из казней, обрушенных на египтян, и их кульминацию – массовую гибель первенцев. Рабба[45] заметила, как я скривилась. «Если честно, – сказала она, – мне эта часть тоже не нравится».
Мне нравилась непринужденность реформистской паствы, собиравшейся в красивом и скромном здании с детскими рисунками на стенах. Там было куда уютнее, чем в ортодоксальной синагоге, этой суровой твердыне, противостоящей перипетиям XXI века. И мне нравилась наша рабба – внимательная, терпеливая, эрудированная. Но порой мне казалось, что в современном прочтении эта древняя церемония лишилась чего-то важного. В обществе Бен-Шолема я видела, как мужчины раскачиваются, творя молитву на языке, который пережил Римскую империю. С равным успехом вечер мог быть черно-белым. Или написанным маслом. Быть может, этим бородачам известно что-то такое, о чем дружелюбные реформисты уже забыли?
Перед уходом я услышала, как студент в футболке с
– За все эти годы археологи не обнаружили ни единого доказательства, что евреи были в Египте. Это метафора. Мы все в Египте и еще придумаем, как оттуда выйти.
Вот оно. Для ортодокса все, описанное в Торе, отнюдь не метафора, и если мы ставим стул для пророка Элиягу[47], то потому что он может явиться в любой момент. Я вспомнила, что сказал дед Товии о Книге Левит. Йосефу Розенталю, заключенному в преддверие смерти, легенды Танаха служили не утешением в том, что с ним происходит, а подтверждением. Отсюда и название книги Ханны, «Геинном и после». В библейской долине Еннома верховный священнослужитель приносил в жертву детей. Кто знает, какие ужасы втайне от мира творились в Варшавском гетто, в Треблинке?
– А знаешь, в чем прикол? Израиль мне даже не нравится.
Товия только что вернулся из факультетской библиотеки, где у него приключилась стычка со студентами нашего колледжа. Они зажали его в угол и спросили, что он думает о политических взглядах своей матери. Не ваше дело, ответил им Товия. Я не она. Они увязались за ним, повторяя: «А тебе не кажется, что если ты и дальше будешь молчать, то станешь ее соучастником?»
Товия в ответ послал их на хер. Один из пристававших шел за ним по пятам до самого колледжа, футах в шести позади.
И теперь Товия рассказывал мне о случившемся.
– В первый раз я приехал туда в девять лет. Жарища, вся еда воняет горелым кунжутом. Ну а идеология… у первых сионистов, я имею в виду Вейцмана, Бентвича и прочих, было два главных страха. Знаешь, какие?
Я догадалась, что Товия сам мне скажет.
– Первый – что погромов, от которых страдали евреи Восточной Европы – а в ту пору, если ты помнишь, именно там жило большинство евреев всего мира, – будет не меньше, а больше. Сионисты раньше всех сообразили, что беспорядки в Галиции, Польше, Румынии и России представляют угрозу для жизни. Однажды казаки, инквизиторы, сыны Амалека явятся по нашу душу. Вот основная проблема.
Вторая проблема заключалась в ассимиляции. Сионисты смотрели на Запад и задавались вопросом: может ли крошечное нерелигиозное меньшинство уцелеть, не раствориться? Евреи Франции станут французами, евреи Англии – англичанами, евреи Италии – итальянцами.
– Я знаю, что значит «ассимиляция», – вставила я.