– Их даже два, – сказал отец. – Реки Двина и Неман. Если пойдешь по Неману, придешь в Поморье, а если по Двине, то на Готланд. И тот, и другой путь лежат через мою землю.
– А велика ли она, твоя земля?
– Вот здесь вся помещается, – сказал отец и сжал кулак.
Олаф опять рассмеялся и воскликнул:
– Как жаль, что я только сегодня заговорил с тобой! – потом спросил: – Ты завтра уезжаешь?
– Да.
– Тогда у нас не так-то много времени!
И Олаф приказал подать вина и мяса. После чего они много пили и ели, и разговор их был весел и шумен. Когда же Бьорн, окольничий, подошел к столу и что-то прошептал на ухо Олафу, тот рассмеялся и сказал:
– Да, Ярислейф может уехать, я не держу его. Но пусть и он не держит на нас зла, ибо мы не собираемся затевать здесь худые дела против него, мы просто пьем и веселимся.
Дядя Ярослав уехал. Отец стоял возле окна и видел, как он выезжал, чуть сгорбившись в низких воротах…
И опять был веселый разговор, и было много съедено и еще больше выпито. Когда же и отец собрался уезжать, то Олаф проводил его до самой нижней ступеньки крыльца, и уже там, во дворе, они еще долго беседовали и громко смеялись, а лица у них были красны от вина, а бороды всклокочены. Это продолжалось до тех пор, пока Бьорн, окольничий конунга, не подвел отцу коня, а воины не помогли Олафу вернуться в дом. Так они распрощались в тот раз…
Когда отец вернулся в Киев, стояла глубокая ночь, даже в дядиных окнах не было видно огней. И мать уже давно спала, и брат. Было спокойно и тихо…
Но в ту, последнюю ночь в Киеве, отец так и не сомкнул глаз. Он лежал и все время прислушивался и озирался. Ему казалось, что еще вот-вот – и кто-то войдет в дверь…
Нет, это был не хмель, хмель весь вышел еще по дороге. И страшно отцу тоже не было, даже напротив – отец думал: пускай бы он вошел, высокий и благообразный – ведь он, так говорят, и был таким, его отец, твой, Всеслав, дед, князь Изяслав. Вот и вошел бы он и что-нибудь сказал, наставил бы. А так, думал отец, как жить дальше? Вот он приехал в Киев, вот лето здесь прожил, пировал, беседовал с дядей. В тех беседах не было ни зла, ни обиды. Да, дядя щедр и добр: гости, пируй и принимай дары. Он даже терем для отца поставил, его назвали Брячиславовым Подворьем. «Все здесь, – сказал дядя, – твое, владей и приезжай, когда захочешь, и живи, я всегда тебя приму и всегда буду рад». И так оно и есть, дядя не лжет, он рад племяннику – ведь он… один! Да, это именно так! Ибо его братья Мстислав и Судислав ему давно чужие, вот и зовет князь Киевский племянника, и зовет Олафа. И одарит, чем только пожелаешь. А эта, дядина жена…
Нет, пусто здесь, думал отец. Холодно, мрак. Домой, скорей домой!
И уже назавтра они уехали. Брат говорил, что дядя был угрюм и ничего не спрашивал об Олафе, а отец не рассказывал. А день тогда был солнечный. Они сошли к Днепру. Простились с дядей, с младшими. А эта… дядина жена… она на пристань не явилась, сказали, что она хворает. Мать на это сильно обиделась, говорила, что это не в честь, если нет здесь Ингигерды. Насилу ее тогда успокоили! Сам дядя ее успокаивал, увещевал, он даже руку ей поцеловал – словно владыке. Мать унялась, порозовела. Поднялись на ладью. Отец и дядя, уже через борт, под колокольный звон, еще раз обнялись, облобызались троекратно…
И – по Днепру, вверх, вверх. А после были волоки, Двина. Вернулись все здоровые. А лето уже кончилось. Лист пожелтел да полетел. Мать округлилась и отяжелела. Из терема уже не выходила. Лежит да спит по целым дням. Или скучает. А чтобы с ней чего было не так, никто бы не сказал. Да и сама она не говорила. Вот разве что всё поминала Киев. И храмы, говорила, там светлей, хоромы краше, а люд богаче и умней, и расторопней. А здесь чего ни прикажи, так тут же норовят схитрить да увильнуть. И гневалась она на челядь, на отца, недобро поминала бабушку – мол, это все ее порядки! Терпел отец. И челядь не роптала. А что сказать? Княгиня на сносях, тут грех перечить. Молчали все, и ждали.
И вот настал срок. Еще с утра пошли готовить мыльню. Отец послал к Илье богатые дары и велел служить, пока не разродится. Призвали Лушку Криворотую – ту самую, что брата принимала. Она потом, после всего, еще пять лет жила. А мать…
Сперва все было чин по чину: хлеб с солью и отвар на воробьином семени. Подали – она съела, запила. И, помолясь, пошла в мыльню, отец и Лушка взяли ее под руки…
Как вдруг ее схватило! Схватило так, что она обмерла. Перепугались все, снесли ее обратно, положили. Ждали. Отец еще послал дары, еще…
А ей час от часу все хуже. Горит! И бредит. Бросились отпаивать. Травы курили и творили заклинания. Мать то придет в себя, то снова ее бросит в жар. А то в озноб. Прибили Лушку, выгнали, пошли, нашли других, те взялись помогать. Ну и, конечно, – служба, звон по всем церквам. А мать ни жива ни мертва. Отец хотел послать за бабушкой…
Мать услыхала – вскинулась.
– Нет! Нет! – кричит.