У нас дома не было ничего из Малайзии, но не нашлось бы и ничего полностью подчеркнуто британского. При выборе вещей мама руководствовалась только практическими соображениями: в стульях ценилось удобство, ковры приобретались, чтобы скрывать пятна или сломанные половицы, картины – чтобы закрывать незаштукатуренные дыры или потертости на стенах, причем сюжет не обязательно должен был ей нравиться – в коридоре висела вышивка с цыпленком, над диваном – фотография зебр (подозреваю, она шла в комплекте с рамкой), а прямо перед моей спальней – постер к фильму, который никто из нас не видел. Наши вещи хранились в пластиковых контейнерах; одежда сушилась в комнатах на натянутых веревках и складных сушилках с прищепками; посуда покупалась не в наборах, а по одной вещи в благотворительных магазинах – кружки с дизайном, не имевшим для моей мамы никакого особого значения: надписью «Я люблю Скарборо», персонажами из «Властелина колец» или милыми котятами и щенками. Я вспоминаю о тех вещах сейчас, разглядывая всю эту обстановку, призванную, наверное, помочь постояльцам сохранить чувство идентичности и «своего» места, и задаюсь вопросом, не отказывала ли мне мама в детстве в большем, чем просто в еде получше свиной крови. В нашем доме не было ничего просто симпатичного маме; ничего, напоминавшего о ее человеческой жизни, ее жизни в Малайзии. Все подчинялось удобству, а не ее вкусу или личности.
Я жду, пока звук шагов доктора Керра затихнет, прежде чем заговорить:
– Мама. Мама.
Ее затылок, ее осанка, то, как уложены ее волосы, – я могу сказать, что это не та женщина, с которой я выросла, не та вампирша, которая меня обратила. Она живет в своем теле как человек, как кто-то, кто не ненавидит себя и не отказывает себе в роскоши, а наоборот. Она растягивает щеки, чтобы разгладить немногочисленные морщинки, и округляет глаза. Стоя на одной ноге, я еле заметно покачиваю другой, будто что-то пинаю. Так проявляется раздражение.
– Джулия, – наконец говорю я и вздыхаю.
Мама поднимает глаза, но смотрит не на меня, а на мое отражение в зеркале.
– Здравствуй, – отвечает она голосом, который я никогда не слышала в детстве, но много раз с тех пор, как ей вставили новые зубы. Как будто вместе с этими зубами пришла новая личность. Это не тот голос, что проступает, когда мама переживает эпизоды из своего прошлого, не тот, который иногда говорит на малайском. Мне кажется, это голос того, кем она всегда хотела быть. Очень мягкий, с довольно аристократическим – очень британским – акцентом.
– Здравствуй, – вторю я.
В зеркале мы отражаемся бок о бок. Наверное, мы похожи друг на друга. Обычно, думая о себе, я представляю, что физическая сторона меня пришла от папы, а не от мамы, – мое тело пришло от человека, а то, что внутри него, – от вампирши. Я представляю себя наполовину японкой, наполовину монстром, как будто половина, занятая монстром, поглотила все, связанное с идентичностью мамы. Но прямо сейчас мои внутренние границы не так уж очевидны.
– Ты очень красивая, – говорит мама. – Откуда ты? – Она глядит на кожу на моей шее, а потом на мое лицо, а потом на мои буйные волосы.
– Я не знаю, мам.
Она хмурится, и я спрашиваю:
– Хорошо, папа был из Японии, так ведь?
Мама все еще хмурится, но выражение ее лица меняется: она пытается найти во мне японские черты, основательно рассмотреть их и определить, что чувствует. Я задумывалась, не выбрала ли она мужчину-японца, решив контролировать и поглотить его, по сути, колонизировать его тело так же, как Япония ненадолго колонизировала Малайзию. Я оглядываю комнату, оплаченную папиными картинами, и думаю, может, она изначально планировала использовать его работы – которые продавались достаточно хорошо и позволяли нам сводить концы с концами – именно так. Чтобы продолжать существовать, по сути, кормить себя и поддерживать свою жизнь.
– Ты это знаешь, – шепчу я. – И, мам, посмотри на себя. Посмотри на свою кожу, на ее цвет. Ну же.
Мама вытягивает перед собой руки и изучает их, а потом снова прижимает их к телу и моргает, как будто перезагружая сознание, стремясь забыть только что увиденное. Переводит взгляд на меня.
– Как тебя зовут?
Я сажусь на ее кровать и опускаю лицо на ладони.
– Лидия, мам. Ты знаешь это.
– Лидия. Какое красивое, европейское имя, – говорит она. И тихонько добавляет: – Мою дочь звали Лидией.
– Я твоя дочь.
Мама качает головой.
– Моя дочь умерла. Вскоре после рождения.
Ее акцент изменился. Он все еще британский, но теперь не аристократический. Это родной, мамин голос.
Я снимаю и расстегиваю рюкзак. Достаю большой контейнер, который вчера купила и наполнила сухой свиной кровью. На вид кажется, что это гравий. Не вызывает аппетита.
– Положу это в твой шкафчик, хорошо? Это твоя еда. – Я встаю.
Мама игнорирует мои слова и продолжает рассказывать:
– Я не смогла спасти ее. Она не хотела есть. У нее были проблемы с кровью. Она стала вся синяя. – Она смотрит через комнату на корову на стене, как будто эта картина изображает ее прошлое. – Разве это не ужасно? Я не смогла спасти даже собственную дочь.