После тетка с племянницей отправились завтракать, и за едой миссис Тушетт, верная своему слову, больше не заговаривала о Гилберте Осмонде. Впрочем, она прервала молчание вопросом о том, кто же это навещал ее компаньонку час назад.
– Старый друг, джентльмен из Америки, – слегка покраснев, ответила Изабелла.
– Ну разумеется, джентльмен из Америки. В десять утра только американцы в гости и хаживают.
– Вообще-то на часах была половина одиннадцатого, и он сильно торопился. Вечером уезжает.
– Вчера он наведаться не мог? В обычное время.
– Он прибыл этой ночью.
– И провел во Флоренции всего лишь сутки? – возмутилась миссис Тушетт. – Вот уж воистину американец!
– От и до, – подтвердила Изабелла, с болезненным восхищением вспоминая, на что ради нее пошел Каспар Гудвуд.
Ральф приехал через два дня. Изабелла была уверена, что миссис Тушетт не стала терять времени и сообщила ему «радостную» новость, однако поначалу он ничем не выдавал своей осведомленности. Хотя Изабелле хотелось подробней расспросить кузена о Керкире, сперва она вынуждена была поинтересоваться его здоровьем. Когда он вошел в комнату, она поразилась его виду, – успела забыть, как болезненно выглядит родич. Даже зимовка на греческом острове не пошла ему на пользу, и Изабелла гадала: то ли ему стало хуже, то ли она просто отвыкла видеть немощного кузена. С возрастом он так и не приблизился к общепринятым канонам красоты, а теперь, совсем лишившись здравия, тем паче отдалился от них. Болезненное и изможденное, но по-прежнему приветливое и ироничное, его лицо напоминало зажженный фонарь, плафон которого кое-как держится за счет пергаментных заплат: бакенбарды на впалых щеках обвисли; горбинка носа, и без того выдающаяся, стала выделяться еще заметнее. Долговязый и нескладный, будто составленный в случайном порядке из плохо подогнанных углов, он носил, не снимая, все тот же сюртук коричневого бархата, в карманы которого почти все время прятал руки; еле ходил, спотыкаясь и шаркая, и его походка выдавала глубокую физическую немощь. Возможно, именно эта причудливая неуклюжесть помогала поддерживать образ комичного инвалида – того, для которого собственная увечность служит элементом шуточного антуража. Изабелла прониклась любовью к его уродству; его неуклюжесть стала ей дорога. В самом недуге Ральфа скрывалось утешение: он был не препятствием, а формой интеллектуального превосходства, освобождал от обязанности проявлять какие-либо чувства в свете или в делах и даровал роскошь быть исключительно замкнутым. В результате родилась восхитительная личность. Ральф оставался живым аргументом против застойности болезни: он принял свою прискорбную хворь, притом умудряясь на людях ей не поддаваться. Как жаль, что таким он был лишь в воображении Изабеллы, но так как волю воображению она давала часто, то и сострадала кузену тоже прилично. Вот только всегда боялась растратить этот дух – драгоценную эссенцию, куда более значимую для самого дающего, нежели кого еще. Впрочем, сейчас и зачерствелым сердцем можно было ощутить, что собственною жизнью Ральф владеет уже не так вольно, как должен бы. Он был ярким, свободным, щедрым духом, в нем воплощался свет мудрости, лишенный педантизма, и все же, как ни печально, он умирал.
Вновь Изабелла отметила про себя, что для некоторых существование – определенно в тягость, и ощутила кроткий проблеск стыда при мысли о том, какой легкой обещала стать жизнь для нее. Она приготовилась выслушивать упреки Ральфа, однако, из любви к кузену, не хотела портить отношений. Не хотела – заранее уж точно – возмущаться и отсутствию понимания, ведь то была его привилегия, естественное право видеть недостаток во всем, что бы она ни предприняла ради замужества. Кузены вечно делают вид, будто ненавидят зятьев, такова традиция; кузенам положено восторгаться кузинами. Ральф не хвалить привык, а придираться [35]; и хотя при прочих равных обстоятельствах она была бы так же рада выйти замуж на радость ему, как и на радость другим, было бы нелепо всерьез ожидать угодить кому-то. Да и в чем заключалось, в конце концов, мнение Ральфа? Он делал вид, будто кузине лучше бы выйти за лорда Уорбертона, и то лишь потому, что она отвергла сего великолепного мужчину. Вот ежели бы она приняла его, Ральф запел бы по-иному; ему лишь бы спорить. Должно быть, кузен все понял, и тем более странным выглядело его молчание. За три дня он не произнес ни слова, и Изабелла утомилась ждать. А ведь он мог бы, презрев отвращение к подобной пустой необходимости, сказать хоть что-то.