Поэтому вы решаете выбрать «Орбиту» и, порывшись в кармане, идёте к будочке кассы. Из очереди вы попадаете на отполированное до скользкости металлическое сидение, толстой железной рукой соединённое с основной частью механизма, и, когда оно, качнувшись и резким толчком вырвав из-под вас землю, начинает набирать ход, вы замечаете, что ладони всё же потеют…
Если вы один, то вы, как и когда-то, не обращаете на это никакого внимания; если вы не один и вам сейчас предстоит взять кого-то за руку, вы незаметно вытираете их о колени брюк.
Поднимается что-то холодное в животе, разливается в груди, и вот вы уже летите над кронами клёнов, а земля, редкая трава, хоть и недалеко внизу, но размыта, мутна от скорости.
И вот мы несёмся, и не помним, как взялись за руки, на каких-то пять минут отделённые от мира этим своим полётом. Кружат под нами листья, срываемые ветром, несутся вслед нашей кабинке номер семь. Кто-то визжал, хохотал, холодная пустота замирала в животе, тёплый от солнца металл приятно грел ладони. Мелькнул за прозрачными кронами голубой горизонт, и мы – уже над деревьями, а до холодного, глубокого, вогнутого неба с башнями и рушащимися крепостными стенами облаков так же далеко.
Когда мы прошли обшарпанный корпус городской больницы и углубились в дворы, вечер уже наливался прозрачно разведённой темнотой. Звёздочки её следов чётко отпечатывались на мокрой земле, и я подумал: когда они исчезнут, будут стёрты дождём или следами других людей?
Ей было холодно, она сжала руки в кулачки и втянула их в рукава. На углу какого-то дома открылась прозрачная дверь кафе, мы, не сговариваясь, вошли.
Накладываясь на отражения пустого зала, за окном сквозь быстро бегущие облака шевелится отяжелевшее от звёзд небо. Приятно, что никто не знает, где мы, и никто нас здесь не найдёт. Эта дверь с разноцветным стеклом плотной границей отделила нас от остального мира. Этот диванчик в дальнем углу, в тепло которого мы провалились, на какой-то час – наш.
Всё здесь трогательно-простодушно, провинциально: рогатая вешалка столь казённого вида, что невольно начинаешь искать на ней взглядом инвентарный номер, обои, изображающие кирпичную кладку, лампа в бархатном абажуре на нашем столике, над которой мы греем руки, листок меню с пузырчато вздувшейся кое-где плёнкой ламинации, кадушка с пальмой, растопырившей сухие тёмные пальцы…
И именно поэтому – от нелепой домашности – здесь хорошо. Ну а куда ещё идти после парка с аттракционом «Орбита», с берёзовой рощей в котловане несостоявшегося стадиона, с танком, тщательно выкрашенным снаружи и полным пустых бутылок внутри?
Я благодарен ей за то, что она вместе со мной греет руки над лампой, что она смеётся над этими обоями с кирпичами и диким виноградом, что, когда она пьёт чай, одноразовая пластмассовая ложечка забавно упирается в кончик её носа, красный от холода. Она не хочет сейчас ничего другого, как и я сам, и за это я тоже ей благодарен.
За стойкой вполголоса хрипит и шелестит радиоприёмник. И здесь не нужна никакая музыка, это и есть та самая подходящая сейчас музыка, и мы, отделённые от всего на свете, несёмся куда-то под треск мирового эфира, и время от времени пронизывающие этот шум голоса сейчас не нужны, они и проплывают незаметно, случайно, как огни машин за окном, в густой, уже крепко настоянной темноте.
Я благодарен ей за то, что она ничего не спрашивает о Славе. Что тихо улыбается и молчит, как бы признавая нашу взаимную способность понимать друг друга без слов. За то, что она не смотрит на часы, золотящиеся на запястье циферблатом вниз.
Когда я открываю перед ней дверь, звякнувшую дешёвыми китайскими колокольчиками, мы выходим уже в другой мир, словно мы и правда перенеслись сквозь шелест эфира куда-то на другую волну действительности. В воздухе тонко пахнет далёким костром. Люди жгут листья, словно наивно надеясь, что, если не будет опавших листьев, то и осени тоже не будет никогда, а всегда – весна. Она молча продевает свою руку мне под локоть, и мы идём через тёмные дворы на всплывающие в просветах между домами фонари главной улицы Ленина.
…И каждый вечер шли за город, к ставку, мяли горячие, сухие, пыльные травы босыми ногами. Потом – камыши, склизкое дно, небо, по краям выцветшее до бледности, а вверху – глубокое и густое. Солнце, отражённое в воде, слепило глаза, болезненной тяжестью проникало в зрачки, прыгало фиолетовыми пятнами, накладываясь на предметы.
Мы бросались друг в друга шариками репейника, шершавыми снаружи и нежно-розовыми в сердцевине ещё не раскрывшегося бутона, шли без дороги, раздвигая похожие на слоновьи уши листья лопухов, издырявленные гусеницами, сбегали к воде по отполированным корням, выступающим из земли; прозрачной паутиной сквозь толщу воды ложился на тело свет, шевелились поверх отражений тени ветвей; бортами зачерпывая облака, покачивались первые лодочки сухих листьев.