Повар внезапно, рывком оказывается на окраине, город кончился, пустырь: идут навстречу две женщины, он их спросил: «Где же улица Свободы?» – Говорят: «Свободы совсем в другой стороне!» Рыжий поворачивает назад.
Громоздятся, как декорации, тусклые, серые стены окраины, мертвой, выбитой – он снова в городе. Дом, где жил его отец – беленый, колонны фальшивые фасада обрушились, вылезла из-под штукатурки решётка дранки. И у этого дома на низком ящике из-под консервов сидит незнакомый старый человек, черномазый, волосы коротко острижены, как у заключенного, без седины, а лицо – веселое, и пророчит. Он сидит так вольготно, и веселие его так многозначительно, будто он один жив человек в этом городе.
Да и действительно вокруг пустынно… Никого не видно. И старик пророчит, предсказывает, как бы полушутя, что продукты скоро прибудут. Потому что начнется переработка всех алчущих денег, поглощавших бедных и губивших нищих, правителей-медведей и судей-волков, вгрызавшихся в народ. Ибо всякий, кто крадет, истреблен будет. Не поможет им золото и серебро их. Заграница выдаст их в обмен на Москву с территорией до Урала, а на их деньги, изъятые из банков, построит пищевой комбинат «Мясо Троцкого». Жир их – на лекарства и парфюмерию… Мясо – на корм скоту и птице, или «третьему сорту», «людям середней руки». Люди вместо хлеба во ядь быша – это еще в старину говорили, толкует старик…
У магазина-вагончика – несколько человек: ждут открытия. Темная зимняя погода, то ли вечер, то ли утро. Холодно, промозгло у магазина, неуютно. И внутри всё такое же сумеречное, стылое: двери магазина открываются. Толсто одетая продавщица в белом фартуке. За её спиной – там полки тесно настланы, как в камере хранения, на полках какие-то сумки, кульки. Лампочка слабенькая под потолком – здесь еще холоднее, чем на улице. Картонный ценник с грифом «Мясо Троцкого». Замороженный оковалок в белом полиэтилене. Пришли домой, в холодной, темной кухне стали варить это мясо… Сидят за столом пустым, ждут…
А потом повар готовит странную яичницу… Она желтая, яркая, с уклоном в рыжину и – как фотография живая: злобятся с неё два округлых желтка с гвоздиками глаз – белесые, ненавистные; в них и за ними – всесилие иного, бесповоротного мира, где солнечный, ласковый свет, где
Вдруг он, будто со стороны, сам себе сказал: попался! – судорога узнавания прошла внутри, отдалась какой-то странной, чужой пустотой вокруг; больным пальцем, а вослед и всем существом своим мучительно осознал, что он опять сидит на бюллетене в бараке, ковыряя гноящийся палец патефонной иголкой; под окном: к
После пьянки новогодней все в бараке еще спали, только один Черный Ужас в сушилке сидел на бочке из-под бражки и, поддевая хлебной коркой со дна белую гущу дрожжей,
А рыжий в это время лежал в сером снегу на подошве сопки с редкими, косо торчавшими черными жердями сухих, мелких лиственок. Он ушел со склада не на прииск, а в другую сторону, к близкой сопке, торчавшей, как колючками ёж, сплошь такими лиственницами.
На
Утром, серым, тяжелым от окружающей караулку дикой тайги, по радио из Москвы передавали музыкальную сказку про страшного Верлиоку с одной железной ногой. Но никто из стрелков не слышал с похмелья, в смятении, даже румянец на щеках у ребят поблек…
Рыжий лежал на спине с открытыми глазами ледяными. Так и на прииск его привезли на лошади. На экспертизу. Прикрыли в санях мешками. А когда ехали мимо магазина, возчик увидал в рыхлом снегу впритирку с полозом фиолетовую бумажку – двадцатипятирублевку… Подобрал, порадовался – кто-то пьяный потерял…
Завскладом удивлялся: откуда у него столько сил? Такой хлипкий с виду,