Да и не только из-за домашних, уютных, смешливых слов хорошо мне толковать с Кашининым. Я искренне завидую его характеру. Человек он незлобивый, обладает даром неназойливого смеха, происшествия, которые томят меня, он выставляет будто бы на сцену кукольного театра, и для меня они делаются такими, точно на них сквозь перевернутый бинокль глядишь. И мы смотрим, как и мы сами, и недруги наши срыскиваются на скоп и заговор в этой стеклянной условной жизненной дали; срыскиваются – расскакиваются, тарантят ножками, сучат ручками. И не случайно, наверно, Кашинин последнее время работал постановщиком самодеятельного театра дворца культуры – только улицу перейди, и уже на работе. Он и к своей личной жизни подходит, как постановщик и декоратор. Сам играет на сцене, пишет, если захочет, лучше меня; льет из гипса, сечет из камня, режет из пенопласта и рисует акварелью и маслом. И все это для себя, для своего досуга, а досуг у него – вся его жизнь, и, хотя он не переступил своего шутливого девиза; «не отсиживать от и до и не пить!» – но сумел совместить его даже с суетливой выгодой. Вот за деревянный стан ему сто пятьдесят рублей в швейной мастерской дадут. За гипсовые пирамиды и цилиндры – сто. А за декорации – и первый, и второй заработок вместе сложи.

– А ведь я к тебе по делу пришел! – говорю я, переставая носиться языком за искрящимися, вспыхивающими многими смыслами сразу, смешливыми «нашими» словечками.

– Ну, давай, говори! – и сказанное им, смеясь, помаргивает – хитро, знающе, так же, как и он сам.

– Серьезно я про Север-то написал, – говорю я, переводя взгляд на деревянный стан. – Поедем на Север вместе, что-то долго мы с тобой в этом городе засиделись…

Кашинин смотрит на меня с прежней смешливой обличительностью:

– На Север тебе захотелось? Посидеть? – говорит.

– Ты не веришь? – говорю я. – А мне уж действительно лет десять хочется съездить на Север, ведь там прошло мое детство!

– И уже вымерцывала, выпестывалась в нем мысль! – четко, как прутики переламывая – переиначивает на свой лад мои слова Кашинин – все не может уразуметь, что я говорю серьезно.

– Давай лучше я тебе ответ напишу? Хочешь, про Бумажникова, которого ты на станции встретил?.. Я ведь, брат, тоже в лагерных местах, в Княж-Погосте вырос…

Последние два слова, наконец-то, он говорит с полной серьезностью, но язык мой весь почему-то затопило внутренним бессмысленным смехом; и желание мое двоится: да уж и зачем мне оно, мое детство? Однако, зацепившись за его серьезность, я говорю наугад:

– Твоим картинам, знаешь, как раз нетронутой, бездонной пестроты северной природы не хватает… Да и подзаработать можно! Жена отпустит, – еще больше наугад, даже неуверенно примолвил я.

И – попал. И уже через пятнадцать минут в уютном, домашнем смехе отдыхавший Кашинин стоит, насутулившись, и, жадно куря большими затяжками – а я прямо на своей рукописи, прилипающей к сладкой, в чайных пятнах клеенке, вывожу извилистый наш путь – путь уперся во Владивосток. А во Владивостоке, оказывается, живет родной дядя Кашинина, моряк.

– Может, лучше к дяде на судно и махнем – рыбу ловить все надежнее, чем золото мыть? – говорит Кашинин.

– На судно? – удивляюсь я и тоже встаю, сам еще не зная, что же я ему отвечу.

Кашинин служил на флоте, в Совгавани, сигнальщиком береговой охраны: вид мужественный, а внутри мягок, неуверен в себе. Жаловался, как он ходил устраиваться на постоянную работу в проектно-технологическое бюро. Предложил наш знакомый, Гоша, ему в отдел второй сотрудник был нужен.

– Как только вошел в прокуренный коридор, увидел на стенках эти плакаты, этот «уголок атеиста»: черный поп-паук на фоне храма, раскинувшего паутину… Даже к начальнику не зашел… Нет, я не смогу… – Он печально опустил глаза, лоб его напрягся длинными нитями продольных морщин.

Зря, подумал я. Я бы так согласился за такую зарплату…

Потом узнали, что и Гоша там надолго не задержался – ушел с партийным выговором на спасательную станцию в водолазы.

3

В 195* году, когда семья наша ехала в отпуск на материк, на сибирской станции в минуту отбытия я так упорно смотрел сквозь мутное стекло на десятиминутную жизнь вокзала, что и второе мутное стекло стоящего напротив вагона – преодолел и у столика увидел Бумажникова!.. И едва я узнал его, сразу же дрогнули колеса, толкнулись вагоны и потащили нас навсегда со станции, название которой я забыл. И так близко проплыл от меня его облик, что еще какое-то неуловимое движение – и, казалось, он вскинется с улыбкой. Я хорошо рассмотрел добродушное, ясное лицо его, волосы – темным ершиком, плотные небольшие усы, не было только той, знакомой его улыбки, то ли неуверенной, то ли кручиноватой, а кружка с крепким чаем, «чифиром», по-прежнему стояла на столе, и книжка рядом была раскрыта. Бумажников не сидел в лагере. Он завербовался на Колыму из Москвы. Потому что жена ему изменила – с другом. Застал их на месте – не знал, куда деться…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже