Она вкладывает сердце в грудь скелета, и когда он обрастает плотью и открывает глаза, смотрит на нее и узнает, несмело улыбается — она говорит то, что он мог бы и сам сказать ей, если бы обладал даром речи и свободой воли. Тем, чего фэт-фрумосы лишены.
— Ты свободен, — говорит она. — Иди куда хочешь.
Первый брат надел рубаху из крапивы, обернулся царевичем и тотчас же ускакал на войну на лихом вороном коне. Там-то его и убили — изрубили на части вражескими саблями, и лишь мизинец с перстнем удалось отыскать, чтобы привезти домой и похоронить рядом с предками.
Второй брат надел рубаху из крапивы и сделался монахом нищенствующего ордена. Как-то забрел он в один городок, где случилось моровое поветрие и ворота заперли, чтобы сдержать заразу. Тоже сгинул до срока…
Третий брат надел рубаху из крапивы, и оказалось, что родился он в семье мясника, да и сам должен был стать мясником, как отец, дед и прадед. Что поделать — стал. За крутой нрав и вечно хмурое лицо его не любили, в жены он взял сироту с носом что клюв у пажуры, рябую и глупую. Спьяну делался бешеный, бил жену смертным боем, а потом рыдал и кричал, что все должно было случиться иначе.
Четвертый брат… впрочем, сердце мое, давай-ка лучше сразу про седьмого.
Седьмой надел рубаху из крапивы и стал бандитом. Как-то раз его банда напала на идущий через лес купеческий караван; всех мужчин убили сразу, женщин — потом. Одна… немолодая уже… все плакала и говорила что-то про судьбу, сотканную заново, про волдыри на руках. В конце концов улыбнулась и прошептала: «Не жалею».
И никто не услышал.
Безымянный, беспамятный мальчик внезапно понял, что где-то существует книга, в которой перечислены все мыслимые и немыслимые разновидности черного цвета. Он почти узрел эту книгу перед собой, ощутил ее приятную тяжесть в изувеченных болезнью руках. Пожелтевшие страницы источали пряный древесный аромат, завитки сложного тиснения на переплете влекли, словно лабиринт. Вслед за черной книгой во мраке под веками соткались очертания темной комнаты со сводчатым, невообразимо высоким потолком и множеством книжных полок, расставленных весьма причудливо: где-то они чинно выстроились вдоль стен, где-то разбежались кокетливо распахнутым веером, а где-то завернулись спиралью, в потаенном сердце которой пряталось нечто особо драгоценное. Пространство состояло большей частью из бумаги; оно складывалось и раскладывалось, повинуясь собственной прихоти, и было живым — одухотворенным, разумным.
На полках стояли книги, бесчисленное множество книг, и среди этого множества не нашлось бы двух одинаковых. Под каждой обложкой — он сам не знал, каким образом это понял, но ни на миг не сомневался, что так оно и есть, — скрывалась чья-то неповторимая жизнь, полная захватывающих приключений, страстей, любви, горя, поразительных открытий, тяжких потерь, озарений, размышлений, простых радостей и сложных чувств. Свитки и фолианты сами по себе превращались в буквы и знаки особой истории, которую трудно было охватить человеческим разумом — особенно разумом ребенка, чья новая жизнь началась совсем недавно, пусть он и успел многое испытать, — а еще они складывались в узор, сплетались в полотно. Лабиринт из книжных полок был обескураживающе огромным; в нем можно было бродить хоть десять жизней напролет и даже не приблизиться к краю. И в нем имелось немало удивительных, тайных мест.
— Можно потрогать?.. — проговорил он и съежился, устрашенный собственной дерзостью.
—
— А кто решит, что я достоин?
—