Чуть ли не в первый же день разгорелся скандал. Царь послал приветствие новоизбранной Думе. Дума, естественно, пожелала ответить торжественным адресом. На адресе и споткнулась. Правые требовали включить в адрес слово «самодержцу». Кадеты «самодержца» отвергали и со своей стороны предлагали упомянуть «конституцию», поскольку конституция теперь есть. Какая-никакая, а есть! Стало быть, и упомянуть ее непременно следует! Монархисты один за другим рычали с трибуны, что конституции на Руси святой отродясь не было, нет и быть не может, а есть лишь одна самодержавная царская волюшка во веки веков! Стороны упорно стояли на своем. Время шло, а согласия не наступало.
Возникла даже угроза, что адрес не будет принят единогласно, а за этим маячила и другая угроза: как бы и этой Думе не выпало «секир-башка», как шепнул Василию Михайловичу его сосед — развеселый репортер захудалой газетки «Русское чтение», которому все было трын-трава…
Положение спас Плевако. Выступая за полночь, он сказал, что хотя конституция в России и есть, она настолько не похожа на другие европейские конституции, настолько своеобычна, такое это чисто русское, национальное явление, что иноземное имя никак ему не подходит, а русского слова пока нет. Не придумал его народ. Давайте не будем, сказал он, навязывать чуждое имя этому русскому православному младенцу. Подождем, пока русские люди окрестят его своим именем!
Как многократно бывало в судах, где он произносил свои цицерониады, зал взревел от восторга. Кадеты бросились жать ему руку, правые полезли с поцелуями и объятиями. И в половине первого ночи единогласно проголосовано было за адрес без «конституции», но и без «самодержца».
Уже на улице, покинув дворец, Василий Михайлович обнаружил, что в толчее надел чужие калоши, и обе на одну ногу. Но плюнул, возвращаться не стал. Домой шел пешком, Жил он теперь близ Фонтанки, в Шербаковом переулке, возле бань. Снимал крохотную квартирку в две комнатки с прихожей. Столовался в кухмистерских. К лихим усам отпустил мушкетерскую эспаньолку. Как ни старался он, ничего дельного у него с Дранковым не получалось. Дранков был человек ненадежный, сумбурный, взбалмошный. И потому торжество, испытывавшееся Василием Михайловичем поначалу, постепенно преображалось в глухое недовольство собой.
«Ах, не то, не то! Что-то все не так! — думал он, закрывая лицо от ветра, секущего мелкой ледяной крупой. — Уходит жизнь, на глазах проходит впустую, без смысла и содержания! Эх, эх!..»
На другой стороне полушария, где даже время считают на деньги, бушевал в эти дни неистовый финансовый тайфун. Лопались банки, и рушились состояния. Неудержимо падали курсы бумаг. Биржа была охвачена паникой. Президент Рузвельт тщетно взывал к благоразумию и спокойствию, уверял, что страна находится в цветущем состоянии, что нет оснований бояться за будущее. А миллионы вкладчиков осаждали банки, выли, трясли двери, бросали камни, требуя деньги обратно. Ни Новый, ни Старый Свет не знали еще такого чудовищного краха. Обезумевшие банкроты бросались в реку Гудзон или доставляли дополнительные заработки неграм, уборщикам улиц, выпрыгивая из окон небоскребов. Некоторые, не оплачивая счетов, травились газом или стрелялись в отелях, и гостиничные тресты терпели убытки, а медицинские колледжи получали бесплатный материал для упражнений будущим хирургам.
Экономисты предполагали причину этого в несовершенстве кредитной системы, в бешеных спекуляциях трестов, в махинациях Рокфеллера, Моргана, Вандербилда и других воротил, пытающихся прибрать к рукам американскую демократию.
Фома же Кузьмич, сидя у себя на Ордынке, усматривал эту причину в зловещем противостоянии Урана и Нептуна при одновременной пакостной квадратуре Сатурна к ним обоим…
Проклов жил, скрываясь, на конспиративной квартире у Дорогомиловской заставы. Бомба для Гершельмана была уже приготовлена. Девушка, которая пронесет бомбу и бросит ее в генерал-губернаторские санки, когда Гершельман будет ехать на торжества по случаю юбилея военного госпиталя в Лефортовской части, также была подобрана, проверена, проинструктирована и отправлена в Тверь — «посидеть в карантине». Проклов разговаривал с ней и убедился в ее самоотверженности и преданности народному делу. Она должна была вернуться в Москву в день покушения, не раньше.
Акт намечался на утро 19 ноября, в малолюдном Госпитальном переулке. Один из товарищей нарочно снял там комнату. Проклов будет стоять у калитки. Когда бросившая бомбу девушка побежит прочь, он проходным двором выведет ее на другую улицу, где будет ждать извозчик. Другой извозчик, на которого она потом пересядет, будет ждать у Немецкого кладбища. Во избежание измены или глупого провала Проклов не стал привлекать к делу много людей. Чем меньше будут знать, тем надежнее.