Но Мстивой знал цену настоящим богам. Боярин Гюрята не дал ему пропасть под пятой пригвождённого Иисуса. Помог по-звериному затаиться, класть требы великому Перуну – единственному богу достойных мужей. Богу воинов, богу, который покорял мир страхом, вселяя своё неистовство в почитающих его! Богу, который проповедовал страх! И его проклятый Святославов выблядок, сын рабыни, смерд, сверг с кручи в днепровские воды! Оттого Мстивой и верен боярину, оттого шёл за ним на всё, что могло пошатнуть власть Владимира.
Чадило в отравленной войной душе Мстивоя тёмное пламя ненависти. И знал боярин Гюрята Дивеевич, когда и сколько масла подлить в этот огонь.
С отрочества жаждал Мстивой, вспоенный былинами о великих, угодных богам и прежде всего Перуну воинах, славы и дикой, исступлённой сечи. Оттого и рычал во время боя, подражая медвежьей ярости. Оттого без устали, неутомимо и неутолимо рубил топором везде, где знал, что победит.
Бывал в Дикой степи, бывал у болгар, рубил непокорных дреговичей, плавал на урманских ладьях по холодной воде вдоль остывших песчаных берегов, где под его топором раскалывались щиты и черепа мужчин, а под его мужеским неистовством стенали и содрогались их жёны и дочери!
И почти был таким великим воином! Почти! Только вот всю жизнь, всю жизнь его глодало, точило одно знание о себе, одна тайна – он не был бесстрашен, как те, из былин… Он испытывал страх. Сколько бы ни молился Перуну, какие бы ни клал ему жертвы – не единожды и человечьи, – Перун был глух – не вселялся в него во время битвы… А на тех, из песен ветхих гусляров, снисходил!
Годы научили горечь и трусость прятать за звериной жестокостью, убеждать себя болью и криками других, что он непобедим, он бесстрашен, он избран великим Перуном. Но урман, урман с крестом, напомнил, что боги всё же глухи к Мстивою…
Почему урман не издох тогда?! Не издох там, на холодном песке? Почему воскрес и идёт впереди с ненавистным крестом на груди и в руке?! Да только недолго ему идти…
Боярин Гюрята подумал обо всём, и по дороге замечал Мстивой понятные лишь ему одному знаки – обломленные особо ветки, сложенные в горку камни, замазанный дорожной глиной дубовый ствол.
На переходах не мешал обозным править их службу, на ночлегах не указывал, где ставить дозор, оставлял своих дружинных у воза с Соловьём и сидел или лежал в отблесках маленького костра и слушал ночь.
Обозные постепенно перестали коситься на его полдесяток. Кособокий возница с перекошенной бородой не озирался за спину на каждой рытвине, бормотал своей лошади и гонял от её крупа мух. Ражий рябой стражник болтал с дружинными, те отвечали. Два урмана, что шли с обозом, говорили с двумя урманами из полдесятка. Мерно скрипели колёса, фыркали кони, звенело железо, скрипела кожа, и мошкара вилась над вспотевшими людьми и животными. Дружинные влились в обоз, почти растворились в нём, и обоз их принял, теперь внимания особо не обращая.
Только нет-нет да замечал на себе Мстивой морозный взгляд синих, как стужа, глаз щенка с мечом. Но привычно, по-звериному, затаился.
Скоро, скоро сгинет и предавший своих богов урман с крестом, и обоз со всеми людишками. Сгинут дружинные и этот дерзнувший нести меч щенок, о котором по посадам понесла кабацкая голь небылицы, едва он оказался под стенами Чернигова! Так небылицами всё и останется – былиной, петой седыми баянами, не станет! Только он – Мстивой останется жив. Единственный оставшийся витязь, да, может быть, Соловей-волхв, точивший изнутри Владимирову власть. Гюрята Дивеевич обо всём подумал.
К концу четвёртого дня пути солнце низкими лучами касалось верхушек сосен своим негорячим золотом. Сухая дорога подступала к смолистым стволам, отдававшим в свежеющий вечерний воздух густой запах. Ветер стих. Дальше дорога, Мстивой знал, спускалась вниз, к распадку, темнеющему дубами – деревьями Перуна. Ниже был медленный ручей, вокруг него клубились серебряными листьями ракитники и пошумливали в заводях никогда не ведающие покоя камыши. Дорога уходила из распадка южнее, мимо поляны, зажатой с трёх сторон ручьём и лесом.
Созывая уже вставший на крыло выводок, подала голос кряква. Потянуло прохладной прелью.
У дороги лежала ветка, с одного конца замазанная глиной, под неё были положены три камня с кулак. Обоз проскрипел мимо, вниз к ручью, распрягать, греть каши, пока не стемнело. Мстивой, не сбавляя шага, скользнул по ветке глазами и впервые за четыре дня пути стянул с головы круглую подшлемную валяную шапку. Потный клок длинных сивых волос прилип к щетине, уже пробившейся на его покрытой длинными шрамами голове. Ветка ему верно говорила – на день пути ни спереди, ни сзади случайных людишек нет.
– Ваш-то, – снимая со своей лошади поклажу, указал бородой Радим в сторону ручья, где, обмазав жидкой глиной голову, Мстивой скрёб засапожным ножом щетину вокруг длинной пряди, – лоб бреет.
– Старых богов воин, – отозвался один из дружинных, снимая с воза торбу.
– Биться с кем собрался? – поинтересовался Радим.