– Тогда вот что отвечу про монаха. Каждый из нас готов скрестить оружие с любым воином, и чем выше его слава, тем почётнее наше место на пиру Одина! Но кто, ответь мне, Сигурд, кто готов выйти биться с сейдром?! Воины заворочались, невольно потянувшись к амулетам.
– В лесу, на той поляне, где взяли мерянского хевдинга[93], от сейдра наши сердца стали жидкими, а колени слабыми, как воск…
– Меряне – те же финны, – вставил Рёрик. – Нет никого сильнее в сейдре, чем они. Это говорила моя бабка, а ей за ворожбу несли сыр со всего фьорда…
Акке кивнул, содрогнулся, вспоминая, и продолжил:
– Там резали перед истуканом детей и баб, там воздух был густым от сейдра… Мы завязли в нём, как мухи в растопленном сале… Никто из нас не мог шевелиться и даже дышать этим воздухом. Кроме двоих. Один, прикрытый щитом славы, рассёк колдовство, как меч кожу, второй – этот монах…
Акке замолчал. Молчали и остальные, в очаге щёлкнула ветка.
– Что, – попробовал ухмыльнуться один из урман, – он сразил там Гренделя?[94]
– Нет, – серьёзно ответил Акке. – Расширил этот разрез собой. Просто, без слов и страха шагнул в ужас…
– И? – не выдержал напряжения Рёрик.
– Ней-ждан, – сделал паузу Акке, – он вырвал глаз колдуну-хевдингу. А вы сами свидетели того, что он может делать только свистом…
Вой выдохнули, казалось, что с них даже слетел хмель.
– А монах поверг в огонь истукана, словно простую колоду… – продолжил Акке. – Монах – воин. Может, он и не перейдёт Радужный мост, но бросить вызов способен даже драугу[95]… Раненого хирдмана[96] он отбивал только палкой с крестом, будучи раненным в бедро. От троих… Не упал на колени, пока не подоспел Нейждан и не срубил тех троих. Всё, что говорю, – видел я, и глаза Гуди Матсена видели.
Гуди кивнул, а все оглянулись туда, где у стены на лавке, подложив под голову руки, лежал, всматриваясь в корчащиеся под кровлей тени, не понимающий ни слова Неждан.
– Славная сага! – по-урмански сказал Рёрик, пихнул в плечо Буревоя и добавил по-славянски: – Мал, слышал? Славно?
– Славно… – ответил огромный Буревой, поднимая свои детские глаза. – Славно Руси с таковыми быти…
Как уснул, Неждан не помнил, что снилось, тоже упомнить не мог – мелькало многое. От этого проснулся тяжёлым. Но Годинке было ещё тяжелей.
Гридница воняла осевшим дымом и остывшим жиром. За раскрытой дверью рассвет был по-мышиному сер и тих, пока его не разворошил горластый петух. Неждан пихнул Годинку, тот замычал. Хотелось по нужде и смыть с лица липкую паутину снов.
Двор уже не был пуст. Окончательно изгоняя предутреннюю мглу, нарастали звуки и ворочались тяжёлые запахи. Сипели меха в распахнутой, рдеющей и горячей утробе кузни. Собаки тёрлись у поварни, сочащейся дымом и съестными парами.
Обходя фыркающих у бадей с водой воинов, холопы тащили дрова, торбы, мешки.
Неждан, оправившись у выгребной ямы, опустил в кадку у гридницы голову в немую холодную воду. Резко вскинулся, вымывая из неё хмель, а из волос вонь нужника. Вода тусклой вереницей взлетела вверх, опала, промочив рубаху на спине, побежала по лицу и бородке.
– Славно… – пыхтел рядом Буревой, выплёскивая на обнажённые плечи целые пригоршни.
Кривой шрам на его груди посинел.
– А что, – вдруг поворотил он к Неждану свой детский взгляд, – ты босый бьёшься?
Неждан потёр было одну краснеющую ногу о другую и хотел, как обычно, уткнув подбородок в грудь, отмолчаться. Но вчерашние мысли, мысли о себе самом, о княжьем поясе, к которому сейчас был пристёгнут меч, о силе, внезапно наполняющей руки морозной несокрушимостью, гудели под вихрами до сих пор. И никакая студёная вода их вымыть не могла.
Будто вороний крик в пустое небо, подбрасывала память в голову лязг железа, боль, крики, исторгаемые им из людей! Нет, не из людей – из врагов! Уважительные взгляды урман, перешёптывания обозных за спиной, одобрение в обычно холодных глазах Парамона – всё плыло перед внутренним взором. Но главное – мгновение мольбы, мелькавшее в глазах всякого, перед кем он ледяной стеной вставал со жгучим, как мороз, мечом, решая, жить сему человеку или стать хладным, как его собственная в этот миг душа.
Сам собой Нежданов подбородок поднялся вверх, и теперь он молчал, глядя Буревому в глаза.
Тот мигнул.
– Всегда босый, – отозвался за спиной Годинко, тусклый, как это утро над частоколом.
– В заморье, – отфыркиваясь и протягивая мокрую прядь длинных волос между ладонями, заговорил Рёрик, – после дождя воины бьются в одном сапоге. Чтобы не скользить. Упираются босой ногой в грязь. Только им это не помогло… – осклабился он в конце, что-то вспоминая.
– Слыхал я, от дедов слыхал, – сказал значительно Буревой, утираясь посеревшей от давних потов рубахой, – бывали вой, что босы рубились оттого, что от Матери Сырой Земли силу брали…
Рёрик, Годинко и ещё несколько воинов слушали. Буревой замолк.
– Ну? – не выдержал Рёрик.
– Славно. Славно бились… – слегка растерянно ответил Буревой.
Рёрик фыркнул в мокрую бороду.
Позже, сидя в гриднице, Неждан перебирал серебряные грани бляшек, унизавших княжий пояс.