Вернон был молчаливым, погруженным в себя мальчиком. Хотя сам факт его ночных кошмаров был известен всему маленькому семейству, подробности оставались запертыми в его сердце. Даже дяде Эпплби он не рассказывал о них, когда тот приходил проведать своего выздоравливающего подопечного. Болезнь заставила Вернона быстро повзрослеть – так он превратился в долговязого, длинноногого подростка, отмеченного печатью вялой немощи. Из-за примеси греческой крови – его бабушка происходила из рода Каролид – он удивительно походил лицом на юного Байрона: тонко очерченные брови и ноздри, полные и словно чуть надменные губы. Но у Вернона не было байронической бледности, ибо дом его стоял в горах, на перекрестке всех ветров и близко к солнцу. Под прямыми греческими бровями сияла пара серых пристальных и очень английских глаз.
Где-то лет в пятнадцать – как ему запомнилось – Вернон сделал великое открытие. К тому времени он почти привык к повторяющемуся сну; нескончаемые коридоры теперь больше походили на тюрьму, чем на фантастический лабиринт. С помощью своего дневника он установил дату появления сна: Вернон регулярно видел его в ночь на первый понедельник апреля. И вот ровно в этот роковой день, вернувшись с горной прогулки через полутени и пересечения таинственной геометрии апрельских сумерек, мальчик поужинал и сел в большой библиотеке смотреть на пляшущие язычки пламени в каменном очаге. Он очень устал, и сон одолел его прямо в кресле. И в царстве Морфея ему тоже был явлен камин… а прямо перед ним маячила, маня, дверь, ведущая в неизвестность. Но за ней поджидал все тот же абсолютно непознаваемый враг. Вернон ясно знал – хотя не мог сказать откуда, – что с каждым годом таящееся за дверью Нечто приближалось ровно на одну комнату, и вот сейчас всего десять дверных проемов разделяли их. Через десять лет Нечто минует последний из них – и вот тогда…
Вернон проснулся на рассвете, продрогший и сбитый с толку, но с обретенной странной уверенностью в сердце. До сих пор кошмар повергал его в дрожь, и сама мысль о том, что он когда-нибудь повторится, отравляла мальчику жизнь – покуда милосердная забывчивость юности не изгоняла ее. Но теперь, хотя его нервы были напряжены от страха, Вернон понял: у этой тайны есть предел. Когда-нибудь она должна заявить о себе – и выступить против него на равных. Когда он размышлял над этим вопросом в течение следующих нескольких дней, у него возникло ощущение, будто он предупрежден и подготовлен к некоему грядущему великому испытанию. Мысль взволновала мальчика настолько же сильно, насколько и напугала. Поздней ночью, или в тихие дождливые дни, или в любой момент упадка жизненных сил он горько жалел, что не родился обычным смертным, без всех этих мистических треволнений. Но пронзительным морозным утром, когда Вернон согревался после холодной ванны, или в разгар летнего полудня память о таинствах сна почти доставляла ему удовольствие. Неосознанно он приучил себя к более жесткой дисциплине; физическая и моральная подготовка стала его главным интересом по причинам, непонятным и его друзьям, и тем более взрослым. К моменту окончания школы многие восхищались Верноном: прекрасно сложен, да еще и умен! Не парень, а загляденье – правда, уж слишком серьезен у него нрав. Он не был обременен близкими знакомствами и никогда ни с кем не делился секретом весеннего сна. По какой-то необъяснимой причине он скорее сунул бы руку в огонь, чем даже намекнул кому-то постороннему на лабиринт дверей. Чистый ужас, впрочем, освобождает от многих условностей и требует доверенного лица; и чем старше становился Вернон, тем сильнее рвалась связь дурного сна с этой эмоцией. Да, остались при нем страх, благоговейный трепет, легкое беспокойство, возможно, но это все человеческие эмоции, тогда как чистый ужас – это нечто потустороннее, адское.