Уже ясно, что прорвались. И снова заберега, но уже прорезанная. И вот взвоз, взмыв, Маруся держится за бортовину саней и вся стянулась животом, слилась с санями. Асик приобнял, так на угор и взлетели.

Завражье на Нёмде стоит, ещё семь вёрст. А вот уже и дымки… И светло почти, ясно, празднично. Церковь звонит.

Вера Николавна выскакивает полуодетая, обнимает, большие глаза мокрые. Николай Матвеич. Собаки прыгают, улыбаются, языки длинные болтаются. «Ну, что… Волга?!» – «Что, не видели? Колом стоит!»

Но всё равно – весна есть весна… И всё сильнее ручьи, и Нёмду подняло, и забереги в ней чернели, коричневели. И скворцы уже вовсю щебетали. И ночами гукал лёд на Волге вдали, с северо-востока. И ждали Марусиных родов во второй половине апреля, словно желая, чтобы вперёд Волга ушла, дорогу пробила.

Марусе живот… шёл. Стройная, и живот стройно прилит, только пупок вывернут некрасиво. Но уже совсем тяжко, на спине не поспать, о животе и речи нет, только на боку – и не перевернуться: ночью целое дело – на другой бок. Ася пытается оградить от любого движения. Ему дико, когда она что-то делает, и кажется, надо её уложить «дозревать», а она объясняет, что и ходить нужно, и лежать невыносимо. Хотя потом и тянет, и спина болит… И этот тёплый очажок внизу, в самой середине тебя, от которого будто волна бесконечная идёт. И желание освободиться, вздохнуть – сильнее страха, неизвестности, боли.

Как говорила потом Вера Николавна вслед за Аннушкой: «растрясли дорогой по ледышкам», и, видно, так Маруся напереживалась, что к четвёртому числу толкануло Нёмду и у Маруси опустился живот. Дальше у неё какая-то паника и путаница в памяти случилась. Что-то она уже почувствовала ещё до схваток. Рассказывала, будто Вера с Асиком побежали за акушеркой, причём Вера настолько перебудоражилась, что забыла, где акушерка живёт. Это, видимо, так и было, но существовал и другой рассказ: когда пошёл ребёночек, Николай Матвеич, увидев, что идёт ножками, каким-то чудом и мастерством развернул его едва ли не на выходе, что, конечно же, невозможно.

На самом деле было всё по-другому. И не зря Николай Матвеич печные работы избегал. Другую глину он замесил в тот день. Может, и побежали Верушок с Асиком за акушеркой, но положил уездный доктор на стол простыню, на простыню Марусю с выпукло торчащим животом и своими крепкими ладонями замял живот, белое тесто новой жизни… И головушку нашёл и, оказалось, не совсем ладно лежит ребёнок, ножками на выход, и хотя и ножками выходят, но мягко и осторожно развернул он ребёнка, направил на весенний путь новую тёплую льдинку. И потом, когда зверской силой схватило Манину утробу, подержало и медленно отпустило, и снова схватило – остался только голос Николая Матвеича: «Тужься, Маруська! Тужься, милая! Вот молодец! А теперь дыши! Дыши!» И снова: «Тужься!». Так слилась Маруська вся в одной нечеловеческой потуге с криком Матвеича. Внизу живота с силой тектонического разлома сжимало и распирало, продвигалось и, казалось, уж разорвёт пополам… Когда вдруг разрешилась мука младенческим пресветлым криком, и бабушки-Верин звонкий голос, который до этого только пришёптывал: «Пресвятая Богородица, спаси нас! Пресвятая Богородица, спаси нас!», крикнул: «Ну, слава Тебе, Господи!», и ещё что-то происходило, и Асик ворвался, и акушерка что-то делала, и только Николай Матвеич вымыл и вытер руки, выпил рябиновой и сказал своё знаменитое: «Ну, Маруська, в следующий раз рожай, где хочешь! Слишком уж нервно принимать у своих!»

Больше всех нервничал Асик, изведённый своим бессильем, неспособностью помочь в нутряном, в новом сокодвижении, что устанавливалось меж дитём и матерью, и видя, что совершилось что-то великое, не успевал осознать, объяснить себе, потому что слова, и даже поэтические, бессильны и несоразмерны случившемуся. И больше всего разрывало сердце даже не измученное Марусино нутро, кроваво пропаханное ледоходом рождения, а сосудик, лопнувший на её глазном яблоке. Ярко-красная чешуйка, кровавое на белом, плотвичка на снегу… И что рвалось внизу, а не выдержало в глазах, и что он имеет прямое к этому отношение, но его причастность с её страданием несопоставима.

Марусе было не до чувств. Всё отступило, остался только тёплый очажок, принявший наконец образ и поднявшийся к сердцу, счастливо и мучительно живущий у груди. Скрипуче кричащий, шевелящийся, с головкой, дрожаще качающейся на слабой шейке… Беззубый ротик захватывал сосок, и из-за неверности, с какой держится голова на стебельке шейки, получался бросок и даже промахивание, и какая-то судорожность захвата – так рыбка наживку хватает. И были игрушечно маленькие пальчики с такими блестящими ноготками, что казались ненастоящими, восковыми, и был молочный запах, стоявший плотной завесой. Маша была внутри его и не чувствовала.

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза нового века

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже