Мы больше никогда не говорили о Карменсите. Дома мать сказала мне, что некоторые вещи лучше не пытаться воскресить. «Не такой я хотела ее запомнить». Мне показалось, что я испортила ей всю ностальгию, а ведь каждый из нас имеет право запомнить свою жизнь куда лучшей, чем она была на самом деле.
Стоял февраль 1995-го. Как-то днем у меня закончилась замазка, я сходила в магазинчик канцтоваров, вернулась к дому и, так как лифт был на ремонте и уже несколько дней не работал, стала подниматься по лестнице. Там, на пустой неосвещенной лестничной площадке, прятался мужчина, которого я никогда раньше не видела. Я даже не успела его как следует разглядеть: он выступил из темноты, схватил меня и стал теснить в угол. Перед глазами у меня блеснуло что-то вроде кухонной зажигалки. Мужчина поднес ее к моему лицу, совсем близко, так, что я почувствовала жар на ресницах и запах жареной курицы от обугленной пряди челки. Я прекрасно помню его голос, когда он сказал: «Я сожгу тебя».
Я подумала, что сейчас умру, и изо всех сил стиснула веки. В темноте передо мной быстро замелькали неподвижные образы, слайды из моей жизни.
И тут мои воспоминания обрываются, на месте следующих дней в памяти зияет пустота.
Брат и мать рассказали мне, что через какое-то время они забеспокоились, что меня все нет, вышли из квартиры, посмотрели вниз через лестничные пролеты и позвали меня, а потом стали спускаться. Мать шла вслед за братом, так что первым меня в полутьме заметил Марк. Я, съежившись, сидела на полу в углу лестничной площадки. Мать стала выкрикивать мое имя, но я не реагировала. Я крепко вцепилась в замазку, не в силах разжать ладонь. Я так сдавила ее, что флакон открылся и белая жидкость заливала мне руки. Пахло жареной курицей. Матери удалось поставить меня на ноги, я открыла рот, но не могла произнести ни звука.
Она кое-как довела меня до квартиры. Мой брат рыдал от ужаса, а у меня в голове расплывалась огромная непоправимая пустота.
Мне было одиннадцать.
Я изменилась. Страх стал огромным и выматывающим. Никому до сих пор не удалось выяснить, что же случилось со мной в тот день.
Тот эпизод стал поворотной точкой в моей способности вспоминать. С тех пор моя память работает с перебоями, то включается, то выключается. К некоторым событиям у меня нет доступа: на подходе к ним вдруг вышибает пробки, я почти что слышу хлопок, и все погружается во тьму.
Как будто ничего и не было.
Почти все мои воспоминания относятся к первым десяти годам моей жизни, а дальше – либо туман, либо еще хуже: полная темнота.
К одиночеству и чувству вины за гибель нескольких человек прибавился еще тот эпизод на лестничной клетке, которого я не помню и по сей день. Возможно, это было уже чересчур.
Много лет спустя отец сказал мне, что с тех пор я стала вести себя странно. Чтобы принять душ или надеть купальник, мне было необходимо остаться одной, я ни за что не соглашалась переодеться на пляже в его присутствии, даже замотавшись полотенцем. «Может, я просто стеснялась, я же была подростком», – сказала я. Но я еще не была подростком. Я спросила, думает ли он, что со мной тогда случилось что-то плохое, он ответил, что не знает, но надеется, что нет.
В 1998 году мне исполняется четырнадцать, и я начинаю краситься в блондинку при помощи перекиси и ромашки. Эта комбинация дает сомнительный результат: вместо блондинки я превращаюсь в рыжую. Моя мать, всегда готовая прийти на помощь, перекрашивает меня заново, мы смеемся над плодами ее трудов, она говорит: «Я же тебя предупреждала, но ты такая упертая». Я уже пережила нервную анорексию, из-за которой в двенадцать лет весила всего тридцать шесть килограммов, и постепенно излечилась от обсессивно-компульсивного расстройства, вынуждавшего меня приглаживать ворсинки ковра, чтобы все они смотрели в одну сторону, и наполнять водой прозрачный пластиковый стакан с изображением Микки Мауса только до второго облачка. Я уже не расставляю предметы на полках так, чтобы они непременно касались стены, и не читаю длиннющие выдуманные молитвы, чтобы никто не умер и чтобы случайно не стать причиной чьей-то смерти. Таким образом, хоть тогда я этого и не понимала, я пыталась удержать равновесие, балансируя на тонкой грани между психическим здоровьем, злом под названием «нормальность» и чем-то другим, для чего у меня не было названия.
В те три месяца, что я страдала анорексией, отец пытался подкупить меня деньгами, чтоб я снова стала есть крокеты с хамоном, но все его попытки провалились. И потом, суммы он мне предлагал просто смехотворные. Когда я попробовала повысить ставки, он отказался, так что, видимо, не так уж и опасно мне было не есть крокетов. Наверное, мне следовало бы разобраться, почему в какой-то момент я почти что отказалась от еды, но я думаю, что калории и перспектива поправиться никогда меня не беспокоили. В те месяцы моя мать была в отчаянии: еда всегда была ее языком любви, а теперь она не могла до меня достучаться, у нее просто не было способа.