Пока мы шагали по Рамбле, я расспрашивала его о его работе, как привыкла делать, я всегда задавала вопросы собеседнику, но тут, будто разгадав мою стратегию, он стал в свою очередь задавать вопросы мне, а я решила не запираться и рассказала ему о единственной фотографии моей семьи и показала ее с телефона. Он остановился, приблизил фотографию и улыбнулся.
– Какая же уставшая тут твоя мать и как же ты на нее похожа!
Он вернул мне телефон, и мы пошли дальше.
– Хотя, конечно, фотографии – тот же тест Роршаха, каждый интерпретирует их исходя из своих внутренних конфликтов. А кстати, кто сделал этот снимок? За этим столом кого-то не хватает?
Я пожала плечами, потому что не знала, и добавила, что мне никогда раньше не говорили, что я похожа на мать.
Я сделала еще одну попытку перехватить бразды правления беседой, спросив его о детях, пяти и семи лет (я прочитала о них в интервью, которое он дал одной газете), но он сказал лишь – хорошо, все хорошо, привыкают к новому раскладу, конечно, им нелегко, но лучше так, чем жить с родителями, которые друг друга не выносят.
Вечером мы с ним сидели в ресторане неподалеку от улицы Лаберинто, любуясь сквозь стекло закатом. Мы долго беседовали, не глядя друг на друга, потому что так проще: сквозь стекло наблюдать за жизнью портовой площади, летом затененной тремя деревьями омбу с кривыми стволами.
Рассказывая незнакомцу свою жизнь, я подумала, что это и есть самое соблазнительное в новых людях – возможность заново рассказать о себе. Да, мы слушаем историю собеседника, но главное – мы рассказываем свою и ощущаем, как слова создают нам новый образ, как на нас впервые смотрят глаза, которые нас раньше не видели. Легко пристраститься к этой новизне, к мысли, что наш рассказ сближает нас с собеседником, к тому, как широко открываются его глаза, как бы говоря нам – «я понимаю тебя». В этом рассказе, перепридуманном для незнакомца, мы рождаемся заново.
Он выслушал меня, ни разу не улыбнувшись, даже когда я углубилась в подробности истории о зачарованном доме, и когда принялась пересказывать ему свои беседы с Пересом Гальдосом, и когда говорила о пробеле в законе, об ужасах, и смерти, и худобе, и отсутствии отца. Я перескакивала от одного заголовка к другому, это помогало мне структурировать историю; они были как слайды, заготовленные в качестве выжимки моего монолога.
Ему позвонили, он вышел на улицу. Со своего места за барной стойкой, идеального для наблюдений, я разглядывала его руки, крупные кисти (на безымянном пальце правой он еще носил обручальное кольцо), жесты. Потом он исчез за самым раскидистым из трех деревьев. Вернувшись, сел на свое место и погрузился в размышления.
– Написав этот роман, ты ничего не сломаешь, потому что все уже сломано.
Он допил красное из бокала.
– У меня еще один вопрос. Вы с братом видели тени на стене, слышали голоса… А где была в это время твоя мать?
– Может, мой отец?
– Нет-нет, твоя мать. Ты ее когда-нибудь об этом спрашивала? В смысле, в твоей истории. В твоей жизни.
– Да там же…– сказала я тихо-тихо. – Ты же об этом? Она всегда была там, рядом со мной.
И тут я вдруг поняла, что он не ошибся, не оговорился. Он не сказал ничего больше, и у меня тоже не было сил продолжать эту беседу. Меня охватило острое чувство неловкости. Что же у меня за жизнь такая, что я готова все это выложить едва знакомому человеку, с которым пошла выпить впервые в жизни?
– Меня никогда раньше об этом не спрашивали, – сказала я ему после паузы.
Конечно, вопрос этот не стоило понимать буквально. Разумеется, моя мать никуда не исчезала. Он имел в виду другие места и измерения, в которых мы существуем параллельно в течение жизни, никуда не уходя из дома.
Я, как обычно, попыталась быстро распрощаться.
– Не уходи, – он положил ладонь, все пять пальцев, один с обручальным кольцом, поверх моей. Коснулся меня кончиками пальцев – это одна из зон человеческого тела с максимальным количеством нервных окончаний и главный источник наших тактильных знаний о мире. Слегка надавил, раздвинул пальцы и обнял ими мое запястье. Я ответила, что уже поздно, убрала руку так мягко, как только могла, встала и объявила, что мне пора, потому что один мой друг лежит в больнице и я пообещала его навестить.
Было десять вечера. Никакого друга в больнице у меня не было. Он, конечно же, понял, что я все это выдумала, в этом не было никаких сомнений. Он предложил мне поужинать вместе, я согласилась, но добавила, что как-нибудь потом, и постаралась пропустить мимо ушей его слова: «Я ничего плохого тебе не сделаю». Я вышла из ресторана, будто боясь, что сейчас кто-нибудь чиркнет зажигалкой, и мне, зажатой в углу, придется убегать.
Это правда – мои слова не сломают того, что уже сломано?
Все эти вещи мы открываем для себя позже. Любовь, к примеру, или одиночество.
Почему она хочет уйти?
Почему пишет в третьем лице?
А что, если она останется?
Конечно, он не сделает мне ничего плохого.
Почему не бывает как в кино?
Почему герой уходит, хотя хочет остаться?