Все дни болезни Бахчанов находился в тяжелой дреме. Изредка больные тормошили его, чтобы напоить кирпичным чаем. Открывая в эти минуты глаза, больной видел как в тумане чуть озаренные горящей плошкой обындевевшие бревенчатые стены этапа, слышал гул пурги и вой якутских собак, продрогших на дворе. Когда ему стало лучше, он почувствовал тоску по свежему воздуху и, шатаясь от слабости, направился к двери этапной избы. Стражники, игравшие в карты, даже не взглянули на своего невольника: куда такой дохлый убежит. Шестидесятиградусный мороз — лучшая цепь на руках и ногах полураздетого "поднадзорного".

С непривычки Алексей чуть не захлебнулся жгучим морозным воздухом. Подавив в себе первое ощущение озноба, он остановился, пораженный великолепным темно-синим нёбом, усыпанным серебряной пылью звезд. Всюду сверкал, искрился странным розоватым светом снег, точно где-то поблизости происходил пожар. Сначала Бахчанов не понял этого явления, но, взглянув на другую, сияющую сторону неба, он вдруг увидел в вышине огромные световые столбы; подобно лучам прожектора, они, играючи, то сходились, то расходились, то бледнели, то наливались холодным ярко-красным огнем. Северное сияние! Краса крайних северных широт! Эта музыка ликующего полуночного света была неотразима и величественна. Она восхищала и манила. Она еще и еще раз вызывала глубокую тоску по воле.

Однажды вечером Бахчанов проснулся от звона кандалов, В тусклом свете горящей плошки он увидел человека в тулупе, сидевшего на полу и тихонько стонавшего. Большая взлохмаченная с сединой борода закрывала лицо почти до самых глаз. Человек сидел, бессильно склонив на грудь голову и положив руки на ножные кандалы. Было ясно, что это больной каторжанин.

Но как он попал сюда? Словоохотливый конвоир объяснил: на почтовом тракте-де подобрали.

Улегшись на соломенный мат, человек несколько минут лежал с закрытыми глазами, потом попросил кипятку. Бахчанов налил ему в кружку чаю. И вот оба подневольных взглянули друг на друга, сначала мельком, потом более внимательно, и в третий раз каторжанин уже не отвел от Бахчанова изумленного взгляда. А когда конвоир вышел, прошептал:

— Алексей… Степаныч! Аль не признал меня?

Тот обрадованно кивнул головой, взял руку соседа и тепло пожал ее. Как же не узнать Прохора Сухохвостова?

— Ведь вот как можно встретиться на белом свете! И я рад тебе как брату! — горячо забормотал он. — Я понимаю, как попадают сюда такие, как ты. Вы — вроде апостолов, людям свет истинной жизни несете. И за это вас гонят, топчут, без ножа режут. Я же бутылка темная, пропащий каторжник, смертоубивец. Только не верь тому, что я с легким сердцем загубил чужую душу. Афонька сам преследовал меня, как дикий ястреб. Едва я вышел из больницы, после Тишкиного-то удара, как узнаю: Бурсак поклялся убить меня. Одному из нас, сказал он, не жить, — все равно, мол, зарежу. И слушай, как вышло-то…

Он помолчал, звякнул кандалами, тихонько застонал.

— Может, устал, сосни.

— Нет, родной мой, нет. Мне сейчас не до сна. Судьба не зря схлестнула нас и тогда и теперь. Я ведь только в тебе вижу суд правильный над своей совестью. Так вот, на чем это я остановился? Да, насчет Афоньки… Вышло-то все просто. У трактира наскочил на меня один из Афонькиных — с ломом. Я увернулся, ножку ему подставил, он бряк — на спину. Схватил я его за руку да зубами в нее. Он заорал, выпустил лом. Ну, думаю, тем дело и кончилось, можно пойти в "Вязьму" и выпить. Только подумал, как вдруг передо мной, словно дьявол из-под земли, сам Бурсак. Значит, видел он все и ждал, как со мной расправятся по его указке. Тут закипело у меня сердце. Особенно когда сверкнула в руках Афоньки финка. Понял: нет и не будет теперь мне от него ни покоя, ни пощады, пока жив я. "Ну, говорю, подлая твоя душа, ты хотел убить исподтишка, а я выхожу в открытую. Нападай, коли желаешь кровью все разрешить!" А он-то шипит: "Раб паршивый, ты сейчас замолчишь навеки…"

И кинулся на меня, — ловок же был шибко, бесово отродье! Ударил меня в грудь, да, видно, такая уж судьба: как раз против сердца карман вшитый находился, там я самодельную табакерку держал. А была она у меня из меди. Скользнуло лезвие, распороло лишь телогрейку. Видит он, что я уцелел, не падаю, а стою в каком-то смятении. Он снова на меня. Тут во мне словно какая-то сила вспыхнула. Нутром понял: сгибну не за понюх табаку, если не стану защищаться. Не помню уж, как опустил на него лом. И пал Бурсак. Да вот, видать, несправедливость оттого не сгибла. Мучил меня один Бурсак, а стали здесь мучить десятки мучителей. На суде ничему не верили. Подкупленные свидетели божились: я-де убийца предумышленный и такому один путь — долголетняя каторга. Вот и загнали…

Он опять помолчал, повозился с кандалами и, морщась, приподнялся на локте:

— Но разве вольную душу пригнешь каторгой? Тосковал я в могильных рудниках, страшно тосковал, силами стал иссякать. И вот тогда задумал убежать. Послушай, как вышло-то. История немудрящая, но потешная, ей-богу. До слез насмеешься…

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги