Однажды кто-то в классе сказал, что среднего сына орлоносой – у нее было трое – вызывали в милицию. «Детская комната милиции», что его туда привели. Никто толком не понимал, что это означает. Рисовалась детская комната из кино, с мишками на кровати и мячиками на полу, непонятно почему расположенная в отделении милиции. Почему отделении, от чего оно отделяется? И зачем там детская комната? Никто не знал, но все шептали: «ее сына вызвали…» – и по коже бежали мурашки. Через некоторое время появились новые данные, вкупе со смутными догадками: пошел слух, что муж учительницы – и сам милиционер. Один раз он зашел в школу, чтобы отдать ей что-то через порог, и я мельком увидела его лицо через приоткрытую дверь класса. У него были такие же усы, как у папы, только совсем светлые, и такие же красные мешки под глазами, избыточная, провисшая кожа. До меня вдруг дошло, что у милиционеров тоже есть дети, то есть не у всех, но все они хотя бы как-то относятся к факту существования детей в этом мире, как и остальные взрослые. И что они, наверное, выразили свое отношение, обустроив у себя на работе детскую комнату. Радость от разгаданной загадки, однако, была не беспримесной: оставалась неясность. Что же все-таки происходило в этой комнате – лежали на полу мячики, была ли кровать с мишками, как в кино? Сидела ли за письменным столом женщина, похожая на орлоносую?
Провисшая кожа у нее под глазами. Мы сидели на диване в гостиной почти без мебели, у плинтуса лежал свернутый в рулон ковер. Голые стены, темный бликующий пол, окна без занавесок, в которые лился июльский свет. Диван без покрывала, а оно не помешало бы: обивка истерлась до дыр. Я подумала, что мама никогда не позволила бы себе принять человека в комнате без занавесок, о таком промахе она говорила одно: сиротский дом. Сиротский дом виделся избой, полной наголо бритых детей в нечистой одежде, и это было жутко само по себе. Но еще хуже было то, что я знала: папина мама умерла, когда он был маленький, то есть он и был сирота, потому что один отец не считается. И когда мама уехала на целую осень ухаживать за бабушкой, а потом вернулась, то у нее тоже больше не было мамы. Но может ли взрослый человек стать сиротой, если этот человек к тому же сам – мама? Например, моя?
Вообще-то по-настоящему ужасной учительница с орлиным носом была только один раз. Той самой осенью, когда уехала мама. Я вошла в класс, села за парту, разложила вещи, и вдруг в животе открылась огромная пустота и двинулась к груди, обжигая так невыносимо, что усидеть на месте не получалось. Я встала, сделала четыре, пять быстрых шагов к ее спине и завиткам волос на затылке и черным сапогам с высоким облегающим голенищем и квадратным каблуком. Выдохнула: «Я боюсь, что случится что-нибудь плохое с моей…» и так далее, а слезы текли через край века, хоть я и пыталась остановить их, прижимая указательные пальцы к мягкой коже пониже ресниц. Мне казалось, что я правильно подобрала слова, потому что только маленькие дети говорят вещи вроде «я хочу к маме» и потом плачут. Потому что мы ведь даже пели на первом уроке музыки в новом учебном году: «Мы второклассники, мы второклассники, мы люди взрослые, не малыши!» Новая, непривычно свежая и молодая учительница музыки складывала кончики пальцев в птичий клюв, тыча вверх: не понижаем! У нее были блестящие, небрежно убранные наверх волосы, пара прядей торчали в стороны, как травинки из гнезда. В общем, я понимала, что более взросло будет сказать: «Я боюсь, что случится что-нибудь плохое с мамой, она уехала». А я осталась дома, с папой, но больше со старшей сестрой, потому что у папы уже провисла кожа под глазами, такие пустые мешки, а сами глаза над этими мешками в любой день могли стать как гладкие пуговицы, как будто не совсем зрячие. Шагал он тогда медленно, неуверенно, как будто ноги начинали жить своей жизнью, и в любой день он мог уснуть на кухне, не выключив плитку, так что металлическая улитка в середине раскалялась как уголь и пахла опасностью. И тем вот утром, когда еще не прозвенел звонок, а я стояла за спиной у орлоносой на негнущихся ногах, пока она дописывала на доске, она обернулась, и орлиный нос ткнул мне в лицо. «Ну что ты опять ревешь?» – сказала она и сжала губы. Я повторила свое «боюсь, что с моей мамой…», и на второй раз вышло чуть легче, слова как будто скользили по лыжне, прямо к ее лицу и внимательным глазам. Она долго смотрела на меня, держа в одной руке мелок, в другой книжку, а потом ответила: «И что я, по-твоему, должна сделать?»