Зирвиголова задержал свой взгляд на Тени, на какую-то волну синева в его глазах потеплела, однако улыбка получилась кривой.
— Я, панянко, давно это заметил, — сказал он. — Но комиссары тоже носят бороды. Мне нужны более серьезные доказательства.
— Вон он, наше самое серьезное доказательство, — показал я на пеленание, в котором лежал Ярко. — Это сын погибшего атамана Веремия, и мне нужно переправить его за Збруч. Если ты меня убьешь, то должен взять эту задачу на себя.
— Какого-какого атамана? — спросил всадник, стоявший по вторую сторону телеги.
— Веремия, — повторил я, обернувшись к нему.
Понурый гайдамака с подклювленным оспой лицом смотрел на меня значительно приветливее, чем синеглазый Сорвиголова.
— Не того ли Веремия, что служил гармашем у полковника Алмазова?
— Может, и того, — пожал я плечами. — Разве сейчас это имеет значение?
— Имеет! — сказал гайдамака. — Чего же не имеет, если мы с Веремием вместе воевали у полковника Алмазова. Он, тот Веремияка, сам мог волочить горную пушку, как игрушку. Такой был дужак.
— Тогда это он. Потому что и наш Веремий мог и быкая поднять, и рельс со шпал голиручей подвесить, и кому хоть голову оторвать, — посмотрел я на Сорвиголову.
— Говоришь, он погиб? — переспросил оспомистый.
— Погиб или не погиб, а пропал без вести, и уже год, как его не слышно. Женщину расстреляли, зостался сынок-колосок, которого атаман не успел и увидеть, — показал я глазами на пеленание.
Висповатый подъехал вплотную к телеге, наклонился над кубельцем, где лежал закушканный Ярко, и отклонил рожок одеяла, прикрывавшего лицо ребенка. На подзёбанном лице гайдамаки вырисовалась такая изумлённая, такая тёплая улыбка, как будто наша вымощенная соломой повозка была вифлеемскими яслями, где только что родилось детка. Искреннее зачудывание затрепотело на пошёрхших губах оспоренного, они, те его разволнованные губы, непослушно, медленно вытянулись в трубочку, и он зачмокал к ребёнку, как к лошадке.
И чудо — вместо того, чтобы испугаться этой подзёганной оспой физиономии, Ярко тоже заулыбался, показывая оспоренному два передних молочных зубчика, но тот угледел что-то такое, от чего его удивление вырвалось наружу радостным возгласом: И чудо 2:1.
— Выкапанный Веремий! ей-бо! Даже складочка на переносице его, и ямочка на подбородке.
Атаман Зирвиголова и себе подъехал ближе к телеге, выпял на Ярка свои налитые синькой очиская, как будто он тоже знал Веремия и хотел убедиться, не лгут ли ему.
— Ты уверен?
— Побей меня коцюба, если ошибаюсь, — висповатый перекрестился и прикрыл лицо ребенка рожком одеяла. — Разве не видишь? Такое малое, а хотя бы тебе писнуло. Козарлюга!
— Хорошо, — сказал Сорвиголова. — Счастливой дороги! Но в дальнейшем считайте — не каждый из нас воевал у полковника Алмазова.
Тот, что стоял перед нашими лошадьми, отъехал в сторону, и я трепнул вожжами: но-о-о!
— А сам я скоро вернусь! — окликнул к казакам. — Работы по завязке!
— Может, что-нибудь услышишь о нашей армии, то свистни! — крикнул вдогонку Сорвиголова. — А как ни — не вешай нос.
На сердце стало легче — и в этих краях не все еще изгибло. Пусть по лесам, но живут еще островки нашего запольного государства, где гуляют ребята с трезубцами на рукавах. Нас зосталось мало, очень мало, да даже вот этот младенец уже на первой своей дороге не смог разминуться с товарищем своего отца. Так что должны держаться, должны стоять до последнего. Кто сможет…
Кто способен. До тех пор, пока хватит сил.
Я оглянулся, однако на лесной дороге уже никого не было.
Мне казалось, что я не успел сказать этим ребятам что-то очень важное. В Что? Сам не знаю, но я должен был им сказать это.
Чем ближе мы добирались до границы, тем всё больше красноармейцев купилось по «освобождённых» деревням, и становились они всё нахальнее, чемраз пристальнее приглядывались к красному комиссару, так свольному себе разъезжавшему в паре с красивой панной непролетарской внешности. В одной деревне, уже почти перед самими Дунаевцами, мы вдруг оказались среди целой стаи разъяренных большевиков, которые метались от избы в дом, видно, кого-то искали и не могли найти. Эта банда обступила нашу подводу, и запетый иуда в коже выверился ко мне с хамским превосходством:
— Что везьош, спекулянт? Вакруг пылно контры, а ты сдесь прагулки устраиваешь! Барышен катаешь…
Ох, с каким удовольствием я продырявил бы ему макитру из своего законного нагана, да поскольку сейчас не мог позволить себе такую роскошь, то спроквола вернулся к горлодеру всем телосложением и, твердо глядя в его баньки, исподволь, очень медленно достал из внутреннего кармана вид.