В планшете Гальперовича я нашел давно известную нам пожелтевшую «Ынструкцию агитаторам-коммунистам на Украине», которая, между прочим, мне очень нравилась. Как будто писал ее не Троцкий, а сам Симон Петлюра. Чего стоит была хотя бы вот такая правда-матушка:
«Вы должны умнёт, что коммуну, чрезвичайку, продовольственные отложения, комиссаров-евреев украинский крестьянин возненавидел к глубине души. В нем проснулся спавший сотни лет вольный дух запорожского казачества и гайдамаков. Это страшный дух, который кипит, бурлит, как Днепр на порогах, и заставляет украинцев творит чудеса храбросты. Это тот самый дух вольности, который дал им нечеловеческую силу в течении сотен лет вевают против своих угнетателей — поляков, русских, татар и турок…»
Но это была безобидная оговорка по сравнению с тем предписанием, что я нашел в планшете. Мне он ничего нового не открывал, однако нужен был казакам, которые, выморенные годами борьбы, измучены лесной жизнью, нет-нет да и подумывали об амнестии. Таких я научился распознавать издалека. Ожмурится человек, ходит, как припутень, не ест, не пьет, мир ему не мил. Я силой не держал никого, отпускал преломленных и отчаявшихся под три ветра. Запрещал только покидать отряд самовольно, без предупреждения, и брать с собой оружие — там, голуб, скажешь, что воевал косой. И если кого-нибудь выдашь, то знаешь сам: достанем и на том свете.
То предписание имело гриф «Совершено секретно»:
Когда мы вернулись в Лебединский лес, я собрал казаков, прочитал вслух эту бумагу и передал ее шеренгой, чтобы каждый мог разглядеть своими глазами. Впрочем, все и так знали, что в большевистскую амнестию может поверить только дурак. Но измора и беспросветность борьбы делали свое.
Бумага повернулась ко мне, я сожмакал его, бросил под ноги и наступил сапогом. Потом сказал:
— Еще раз повторяю вам, что никому не буду защищать явиться на амнестию. Это частное дело каждого. И точно так же клянусь вам, что лично я буду оставаться в лесу до тех пор, пока со мной будет хоть один казак. А там, как Бог даст.
«
У Ворона (тогда ещё не Ворона, а штабс-капитана Черноусова — сделали в армии из Черновуса) за плечами уже была Омская школа прапорщиков, последовала война «за царя и отёчество», затем за «душку Керенского», где он сам напросился до ударного батальона смерти и не раз ходил подручки с костлявой свашкой. Первого «георгия» получил за то, что под обстрелом немцев снял из колючей проволоки уже мертвых трех юнкеров. И вот награда самой судьбы — перед Февральской революцией он достал назначение во Вторую дивизию, которая дислоцировалась тогда в Умани, в пятидесяти верстах од его отцовского дома.
Прибыв в штаб дивизии, зашёл в канцелярию, где дежурный офицер оформлял документы, и тут Черноусова поджидал отой случай, перевернувший его сонную, прибитую войной душу. В комнате сидело еще две молоденькие барышни, которые, прыская смешком, перешептывались между собой, и одна из них так посмотрела на незнакомого штабс-капитана, что тот начал засекаться.
Серые насмешливые глаза, короткая русая стрижка, а дальше — не спрашивай. Туальденоровая блузка с черным галстуком, легонькая ситцевая юбка, а ниже — держитесь, господа офицеры! — розовые фильдеперсовые чулки плотно облегали ножата в башмачках на высоком каблуке. Московским модницам — створить варги[6] и не дышать.