Немного передохнув, они сели на лошадей. Туз был так высушен, что Мудей даже не заточился, когда тот примостился позади Ворона; Вовкулака взял к себе на Тасю Гараська, лёгкий Бегу подсадил на своего коня Босого. Так они переехали по полю в ближнюю Михайловскую дубраву, чтобы перепрятаться, разглядеть, или никто их не вынюхал, а тогда уже добываться в Лебединский лес.
В дубраве разожгли костры, поджарили на выструганных шпичках старого прижелклого сала, еще и напекли поздних грибов-моховиков, достоявших между дубами до глубокой осени. И вот атаман Туз, словно отогревшись, вдруг стал прощаться: мол, благодарим, товарищество, за порятовку, спасибо за хлеб-соль и добытое оружие, но нам теперь в другую сторону; не будем вам доставлять хлопот, сами уже доберемся «домой», где нас ждет работа и, возможно, выглядит еще не один вольный казак, не закопавший своего самопала в землю.
При этих атамановых словах Гарасько и Босой тоже встали, расправили плечи, как будто уж совсем оклигали-отживились на сале и печеных моховиках или, может, вдохновлялись силы из дубового леса, терпко пахнущие листьями и волей. Чёрный Ворон их не разивал, не приглашал дальше идти вместе, так как знал, что то такое — вернуться к своим с того света: если Бог спасает жизнь повстанцу, то, получается, благословляет в отместку.
Туз попросил на дорогу только спичек и горсть табака, а от хлеба отказался — на хуторах еще не перевелись люди, которые примут их, обогреют и накормят. Он с достоинством пожал руки всем казакам, потом подошел к Черному Ворону и, задержав его ладонь при этом, сказал:
— Прощай, атаман. Такое время, что может больше не увидимся. Но… — на его губах задрожала сумовитая улыбка, — еднако история когда-нибудь скажет, кто мы были и где делись.
Они двинулись в сторону Тарасовки. Худющи, облеченные в благенькое дрантя, простоволосые, с ружьями за плечами, они пошли поважением, перевальцом, но той упруго-размеренной походкой, к которой взывал их лес. И все трое одновременно растворились в лесу так быстро и незаметно, как будто и сами стали деревьями.
Они были отрезаны од всего мира, потому что зима выпала такая снежная и свирепая, что должны были пересиживать морозы, почти не выходя из «хаты». Новую землянку осташенцы выкопали в трех верстах от Лебединского Свято-Николаевского монастыря, стоявшего, как и «Мотря», на плоскогорье посреди леса. Лошадей на этот раз доверили в хорошие руки на хуторах (сутужно было с фуражом), поэтому конюшню не рыли.
Рождество справили, можно сказать, по-человечески. В углу землянки даже поставили дедушку, только сноп был не из околотка, а из сухого камыша, которого они нарезали на лесном озерке, где брали живую воду, — из талого снега вода была пресная. Их повар одноглазый Карпусь (осколком выбило глаз ещё тогда, как брали Черкассы) приготовил ужин, как и полагается, из двенадцати постных блюд — были на столе свежие подпалки, узвар, пшенная каша, лук, мёд (на зиму всегда запасались кадибцем мёда), печёный картофель, квашеные огурцы, помидоры, капуста, была сушёная тараня, сэкономленная специально к этому дню, так как какой же Сочельник без рыбы, стоял здесь ещё мисочка масла, в которую они обмакивали хлеб и картошку, а также — ну, конечно, — кутя, правда, без мака, зато из толченого в ступе ячменя, сдобренного узваром и медом.
Добравшись до вечеровой зари, они сели к столу, проказали Отченаш, отведали по ложке углы, а тогда, взяв чаши (это были разного калибра кружки), стоя помянули погибших. Налили ещё, и Чёрный Ворон, сидевший в голове стола, снова встал, поднял свою чашу за каждого, кто зостался здесь зимовать, в том порядке, как они сидели по обе стороны от него — за Вовкулаку, Сутягу, Бегу, его брата Захарко, Козуба, Вьюна, Ладима, Фершала, Карпуся, Цокала, Неверующего Хому и, конечно же, за Ходю, который прозрел и также восстал против красного люципера.