— Ну, хорошо, — сказал тогда Черный Ворон, вылистывая палочкой печеную картофелину из жара. — Он мог перевязать и здоровую руку, чтобы придуриться, как будто он ранен. А как же она посинела? Откуда же ота лихорадка взялась?
— Предательство — оно и есть измена, — вещал Вовкулака. — Хитрая и затейливая. Это когда ты по правде живешь, тебе такое и в голову не придет. А когда начинаешь крутить, тогда что угодно придумаешь.
— Какой-то бузиной намазался?
— Не знаю. Бузиной или синькой, или, может, та лярва дала ему такой жидовской рахубы, о которой мы и не слышали. Еще и порошка какого-то подсунула, чтобы зубами поцокотов.
— Ну, как очень захочешь, то позвонишь зубами и без порошков, — сказал Ворон.
— Как оно там было, не знаю. Но могу забожиться, что это она все придумала, и его подговорила. А как — теперь мне все равно. У меня, атаман, вселилось такое равнодушие, словно вот тут, — Вовкулака ткнул себя в грудь, — я грубезную камнючку ношу. Порой и хотел бы заплакать, но не получается. Может ты мне объяснишь?.. Ты же мужчина грамотный, видно, что изрядную науку прошел… Я не вру?
— Да какая там наука, — пожал плечами Ворон. — После земской школы батечко послал меня аж в Москву на математические курсы. Но к чему она теперь, та наука?
— А к тому, что я хотел вот что спроситься у тебя: откуда у человека берутся слезы? Почему у одного они текут, как горох, а у другого их молбы и нет.
— Этого я тебе не скажу, — покачал головой Ворон. — Но знаю точно, что боль не решишь меркой слез. Точно так же, как и радость ничем не измеришь. Да разве нам, казакам, сушить над этим головы? Лучше скажи мне, как ты все объяснил тогда Грызлу?
— Что именно? — как-то напряженно спросил Вовкулака.
— То, что брат больше не вернулся.
Вурдалака палочкой пошевелил жар в костре, помолчал, потом сказал:
— Я впервые ему солгал. Ты не представляешь, атаман, как мне тяжело было это сделать, но ложь ведет за собой ложь. Грызлу я сказал, что брат попал в засаду «красных соколят». Еще успел спровадить на тот свет комиссаршу, а тогда и его припечатали.
— И Грызло поверил?
— Не знаю. Но ведь, кроме меня, никто не знал правду. Я правдой жил на свете, — заклепал Вовкулака лысыми веками. — А тут впервые солгал.
Он тоже вывернул из приска горячую картофелину и тут же начал ее чистить. Кожа на руках Вовкулаки так зашкарубла, что ему не ад.
— Ты, атаман, не злись, но скажу тебе по правде: я из-за того и ушел тогда от Грызла к тебе. И трудно было мне ему в глаза смотреть, и хотелось чемдали от дома завеяться. Нет мне туда воротья…
— Это ты зря, — молвил Ворон. — Ты…
— Не надо, — сказал Вовкулака. — Не надо меня утешать. Я просто хотел поделиться с тобой тем, что устал носить внутри себя. Я должен был рассказать всю правду. Ты мне, атаман, ещё вот что скажи… — Вовкулака снова подворовал жар, од которого красные блики пробежали его лиц. — Если человеческая душа не умирает, то почему ещё никто не подал ни одного знака с того света? Не знаешь?
— Нет, — сказал Ворон.
— Я думаю, что когда душа не умирает, то должна же она как-то обозваться хотя бы к своим родным, а? Подать надежду или что. Неужели же она становится такой глухой к тому, что было в этой жизни? Не может такого быть. Из-за того я вот что здесь думаю: кто-то не дает тем душам обозваться к нам, кто-то им защищает.
— Правильно, — сказал Ворон. — Нельзя людям знать всего. Должна же быть великая тайна жизни и смерти. Иначе все потеряет смысл.
— Нет, неправильно, — возразил Вовкулака. — Я, например, хочу знать… Поэтому запомни, атаман. Если ты конечно не против. Когда я погибну, когда умру…
— А с чего это ты умирать собрался?
— Ну, например. Если так случится. Так вот когда меня уже не будет, я тебе обещаю, если ты, конечно, не против… Я тебе обещаю…
— Да говори уже, не обещайся, — улыбнулся Ворон.
Вурдалака наклонился к нему и прошептал так тихо, будто сам себя боялся подслушать:
— Я подам тебе знак с того света.
— Какой именно?
— Еще не могу сказать по правде, не знаю, как оно будет. Но ты непременно догадаешься, кто отозвался о тебе. Вот увидишь.
Аннушка в последнее время почти не выходила в село: не могла больше слушать измышлений о Веремии, да и боялась глупого глаза.
Уже видно было и слепому, что Аннушка носит ребенка. Когда-нибудь бы она таким лоном гордилась, умышленно бы шла между люди, чтобы все видели ее женское знамение, а теперь нет. Теперь она знала, что лучше с этим прятаться.
Да вот в один день влетела к ним в дом не по летам метка Танасиха, заломила на груди руки и, качая со стороны набок закушканной в три платка головой, еще с порога залементировала:
— Привезли! Веремия привезли в деревню!
Аннушка с матерью обомлели, уставились на Танасиху, не понимая, что она говорит.
— Мертвого привезли, — сказала Танасиха и заголосила, как над гробом: — Рученьки холодные, неженьки босые, не топтать им больше синего ряста…
— Куда привезли? — перебила её Аннушка.