Мне почти восемьдесят, а значит, я ровесник этого века. Вся моя жизнь связана со зданием, которое стоит почти напротив Мэдисон-сквер-гарден; это здание, похожее на огромную серую тюрьму прямиком из «Повести о двух городах», на самом деле является больницей, как известно большинству из вас. Это Мемориальная больница имени Хэрриет Уайт, названная в честь первой жены моего отца. Она работала повитухой, когда на Овечьем лугу в Центральном парке действительно пасли овец. Статуя этой дамы (которая приходилась бы мне мачехой, если бы дожила до моего рождения) стоит на пьедестале в павильоне перед больницей, и если вам доводилось ее видеть, вы наверняка задумались над тем, как женщина с таким суровым, непреклонным лицом выбрала столь деликатную профессию. Высеченный на пьедестале девиз на латинском еще менее отраден:
Я родился в том сером каменном здании двадцатого марта тысяча девятисотого года. И вернулся туда интерном в тысяча девятьсот двадцать шестом. Двадцать шесть лет – многовато для вступления в мир медицины, однако я практиковался во Франции, в конце Первой мировой войны, пытаясь запихнуть разорванные кишки обратно в распоротые животы и покупая на черном рынке морфий, зачастую в виде настойки, причем опасной.
Как и поколение врачей после Второй мировой, мы были крепкими хирургами, и записи крупных медицинских училищ фиксируют удивительно низкое число выбывших в годы с тысяча девятьсот девятнадцатого по тысяча девятьсот двадцать восьмой. Мы были старше, опытнее, увереннее. Были ли мы мудрее? Не знаю… но определенно были циничнее. Не случалось той ерунды, о которой пишут в популярных медицинских романах, вроде обмороков или рвоты во время первого вскрытия. Только не у побывавших в лесу Белло, где крысы иногда выращивали свое потомство в лопнувших от газа кишках солдат, брошенных гнить на нейтральной полосе. Все наши обмороки и рвота остались в прошлом.
Мемориальная больница имени Хэрриет Уайт также сыграла значительную роль в том, что случилось со мной через девять лет после интернатуры. Именно эту историю я и хочу сегодня поведать вам, джентльмены. Вы можете сказать, что это неподходящая история для Рождества (хотя ее развязка пришлась на сочельник), но, пускай она и ужасна, я вижу в ней выражение потрясающей силы нашего проклятого, обреченного вида. Я вижу в ней чудо нашей воли… и также ее кошмарную, мрачную власть.
Само рождение, джентльмены, для многих является чем-то ужасным; сейчас модно отцам присутствовать при рождении детей, и хотя эта мода вызвала у многих мужчин чувство вины, которое я считаю незаслуженным (эту вину некоторые женщины используют намеренно и с едва ли не провидческой жестокостью), по большому счету это кажется здравым и благотворным. Однако я видел мужчин, которые покидали родильную палату, бледнея и пошатываясь, и видел, как они падали в обморок, словно девчонки, не вынеся криков и крови. Помню одного отца, который держался совсем неплохо… и начал истерически визжать, когда его совершенно здоровый сын появился на свет. Глаза младенца были открыты, он словно оглядывался… и его взгляд упал на отца.
Роды – событие чудесное, джентльмены, но я никогда не считал его красивым, даже с натяжкой. Полагаю, оно слишком жестоко, чтобы быть красивым. Матка женщины подобна двигателю. Зачатие заводит этот двигатель. Сначала он работает вхолостую… но по мере того как цикл творения движется к родовой кульминации, двигатель этот набирает обороты. Шелест холостого хода сменяется ровным рабочим гулом, затем рокотом и, наконец, пугающим, оглушительным ревом. Когда этот прежде молчавший двигатель начинает работать, каждая будущая мать понимает, что на кону ее жизнь. Или она выносит ребенка, и двигатель остановится – или он будет стучать все громче, сильнее и быстрее, пока не взорвется, убив ее в крови и боли.
Это история рождения, джентльмены, в канун того рождения, что мы отмечаем почти две тысячи лет.
Я стал практикующим врачом в тысяча девятьсот двадцать девятом – плохой год для любых начинаний. Мой дед смог одолжить мне небольшую сумму, так что мне повезло больше многих моих коллег, но следующие четыре года я все равно выживал преимущественно за счет своих мозгов.