КИРИЛЛ (
ИЛЬЯ. Да идите вы все к черту! (
Баррикада из кресел падает, двери распахиваются. В зрительный зал вваливается ДИРЕКТОР КИНОТЕАТРА.
«Кабаре» по-прежнему идет, но мы не смотрим на экран. Мы знаем, что за нашими спинами – сельские пейзажи, зеленая травка, придорожный трактир, столики на открытом воздухе, старики играют в шахматы, звучит аккордеон и герои наслаждаются солнечным деньком. В зрительном зале на этой сцене всегда немного светлеет.
ДИРЕКТОР КИНОТЕАТРА (
«Солнце на лугу по-летнему теплое, олень в лесу бежит свободно», – начинает петь белобрысый подросток на экране, его высокий голос льется свободно, как пенистое пиво из-под крана, ласкает нам слух.
ДИРЕКТОР КИНОТЕАТРА трясет перед нами приказом. Он получил распоряжение приступить к сносу немедленно, и, если мы сейчас же не освободим помещение, он прикажет сносить кинотеатр вместе с нами.
АННА. Как вы смеете сносить последнее культурное место в городе?
ДИРЕКТОР КИНОТЕАТРА. Так на месте «Огонька» будет построен храм – чем вам не культурное место?
Посетители трактира смотрят на подростка восторженно, с влажными глазами – так славно он поет о ветках липы и Рейне, который отдает свое золото морю. Камера движется вниз, от его просветленного лица к левому рукаву. «Завтрашний день принадлежит мне», – поет подросток.
КИРИЛЛ. В храме нет мест для поцелуев.
«Завтрашний день принадлежит мне», – подхватывает толпа на экране, немцы один за другим поднимаются с мест и громко подпевают подростку, отчего песня становится похожа на военный марш.
Мы кидаемся вперед с кулаками (КИРИЛЛ), мы целуемся (ЛЕРА, ОЛЕГ), мы тихо подпеваем (АННА), мы не сдаемся (ЗРИТЕЛИ). Перочинный нож отражает солнечный свет, который хлещет с экрана.
Лица торжествующих нацистов с грохотом сносит, но грохот не заглушает их песни. Обломки стены рушатся, падают, поднимается пыль. На месте, где только что висел экран, зияет громадная брешь, в которой мы видим экскаватор с длинной цепью – на ее конце болтается железный шар-баба. «Завтрашний день принадлежит мне», – по-прежнему слышим мы. В темный кинозал врывается настоящий свет, яркий, утренний, и мы с непривычки щуримся.
Сеанс окончен.
Юна переучилась говорить не «в дом», а «домой». Юна приходила домой на рассвете, за несколько минут до того, как небо, похожее на чумазого пацаненка, начинало соскребать ночную коросту и отмываться в речной воде. Автобус останавливался в полутора километрах от деревни, и дальше женщины шли пешком через жиденький перелесок в потемках. На КПП показывали пропуска, стояли в очереди на досмотр, потом расходились по домам – всё в молчании. На пороге Юна отряхивала галоши от налипшей травы и грязи. Внутри свет не включала, становилась на колени, как для молитвы, шарила рукой по полу, нащупывала железное кольцо, тянула вверх. Чиркала спичкой, осторожно спускалась по ступеням, словно входила в ледяную воду. Внизу керосиновая лампа давала какой-никакой свет, но не грела. Юна переодевалась. Домашнее платье, аккуратно сложенное с вечера, ждало на стуле. Черный всем к лицу – так когда-то сказала мать. Юна отирала влажными салфетками разводы от дезодоранта на ткани. Воротничок давил на горло, но перешивать пуговицу она не решалась. Воротничок – напоминание. Помимо стула в подвале стояли ведро, чтобы справлять нужду, и древняя морозильная камера, не подключенная к сети, а потому служившая просто ящиком – в него Юна убирала одежду, в которой пришла, и рюкзак. Из морозилки пахло застоявшейся водой. Горячая еда в принесенных контейнерах мгновенно остывала, и в обеденный перерыв, сидя на том же стуле, Юне приходилось хлебать холодный суп, в котором успели поковыряться при досмотре.
Глядя в карманное зеркальце, она заплетала косы и укладывала под черную косынку. Потом гасила лампу, поднималась на кухню, распахивала шторы и начинала день.