…Сейчас, когда я вспоминаю эту поездку, помню многое, но почти не помню Сашку в поезде, и, по всей вероятности, совсем не потому, что он всю дорогу спал, он просто «перевозил» свое тело «из пункта А — в пункт Б» (с Украины в Сибирь), а сам все еще был где-то там — в палатке на озере, в церкви на хорах или брел возле трехколесного велосипедика с туфельками в руках за гробом на подводе.
Вспомнил — в пути нужно было провести ровно 100 часов (20 часов — в поезде до Москвы, 76 — после и еще 4 часа автобусом).
Сказать просто, что я не люблю автобусы — значит не сказать ничего. Анна Терентьевна их тоже не любила. Вроде не очень большая разница между поездом и автобусом (и тот, и другой куда-то «идут», и тот, и другой перевозят чьи-то тела и мозги), но если 20 + 76 мне было в радость, то всего лишь 4 — сущее наказание. Пассажиров в автобусе было столько, что некоторые из них даже не касались пятками пола. А запахи стояли такие, что я осмелился «наплевать» на свою миссию «быть всегда рядом» и «вышел» из автобуса и побрел, а потом «побежал около».
На свежем воздухе рождались почти философские мысли. О том, например, что если бы собрать все эти запахи в один пузырек (запахи носков, которые съездили в город и обратно, пота, бензина, месячных) и слегка разбавить их запахами вина «Золотая осень», можно было бы выпустить новый одеколон с любым названием — «Заря», «Аврора», «Светлый путь» и т. д. и т. п. И для полной уверенности в успехе подписать где-нибудь в уголке: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь» — так, как пишут во всех советских газетах.
И все же родные места так пьянили меня, что я очень быстро забыл про всякие одеколоны. А здесь, здесь, а на этом повороте… а под той сосной…
VIII
Несколько раз я останавливался и подолгу ждал автобус, а потом, когда паром перевез нас на другую сторону Бирюсы, я, кажется, окончательно потерял голову? потому что сейчас никак не могу вспомнить, как остановился автобус, как вышел из него Сашка, как он отыскал Михалыча, о чем говорили они несколько часов подряд. Очнулся я вечером в бане, точнее, в предбаннике.
Михалыч был в тапочках, галифе и байковой рубашке, очень похожей на гимнастерку. Он сидел на березовой чурке перед алюминиевым тазиком и щипал гуся. Прямо надо мной, носом в трещину бревна, торчала гусиная голова, стеклянные глазки которой удивленно смотрели на легкое перышко на голове деда.
Я, конечно же, был возмущен: «Дед, к чему все эти понты, ну крылышками, например, можно полы подметать, можно перья на подушку перещипать, мясо сожрете потом, но голову носом в щель — зачем?».
Но дед, конечно же, не слышал меня — он тихо напевал себе под нос: «…Два веселых гуся. Один серый, другой белый, гуси, мои гуси…».
За дверью парилки, «однако», тоже пели. Я сразу и не понял, кто же там мог быть, кроме Сашки (сам же проспал службу, сам же теперь и не догоняю). И только через некоторое время меня осенило, что там самого Сашки — два (или даже три). Точнее, пел он на два или три голоса, и то не на русском языке, а с языком у меня до сих пор проблемы — так что повторить или перевести не могу. Могу только вспомнить, что подумал я тогда о том, что, по всей вероятности, мальчик с дедушкой во время моего отсутствия по причине «глубокого погружения в воспоминания» накатили по стаканчику, блюдя традиции, а теперь поют в два (а то и в три голоса).
С Михалычем я встречался и раньше. Последний раз лет двадцать назад. Тогда он был в таких же галифе (может быть, даже и в этих же). Гимнастерка. Два ордена «Красной Звезды». А еще помню — мне нравилось смотреть, как он прикуривает папиросу, а потом, приподняв подбородок, выдыхает из себя маленькие колечки дыма, которые, раскручиваясь, поднимаются вверх, увеличиваются в десятки раз и тают. Нравилось смотреть на это не только мне. Конечно же, молодые девки, наверное, ни черта не понимали в этих колечках. Но я видел, как блестели глаза «бывших жен», у тех, чьи мужья не вернулись с войны. А, может быть, я просто видел то, что хотел видеть. Нет-нет. Я помню. Помню ее глаза, помню, что звали ее Оксана, помню, как я подумал тогда, что она хочет украсть такое «кольцо», принести домой и повесить на гвоздь. И, проснувшись утром…
В это время звук приближающейся сирены мгновенно «вернул» меня в предбанник.
Михалыч тоже прислушался, зачем-то посмотрел в потолок, бросил в тазик недоощипанного гуся и пошел к выходу, некоторое время неподвижно стоял в дверном проеме, пока цвет его лица несколько раз не поменяла «пульсация пожарной мигалки».
— В саду горит костер рябины красной — и никого… — сказал Михалыч неизвестно кому, развернулся, поймал поднявшееся высоко после падения гуся в тазик белое перышко и открыл дверь в баню.
— Сань, закругляйся, — крикнул он. — Пошли театр смотреть. Закругляйся.
Через несколько секунд из парной выскочил раскрасневшийся Сашка.
— Что случилось? Дом горит, что ли, — я видел пожарную машину.
Михалыч подал ему давно приготовленную простынь.
— Оденься. Пойдем за впечатлениями сходим.
— Куда?