Камера сначала одного за другим выхватила с полдюжины колоритных зрителей и только потом удостоила вниманием бенефицианта на сцене. Барабасов уже выдвинулся из-за кулис и шагал, перебирая струны гитары. Камера взяла сначала левую руку на грифе, потом правую на струнах. Остро блеснул лаком корпус инструмента, красиво взвихрился кружевной манжет рукава.
– Лицо, лицо покажи! – сердитым шепотом потребовала я.
Как же! У режиссера были свои оригинальные творческие задумки. Камера максимально наехала на резонаторное отверстие в деке – как будто нырнула в черную дыру. С учетом близкой трагедии это воспринималось как зловещее предзнаменование.
Потом бескрайний мрак сжался в плотный черный кружок, камера четко показала украшающую голосник розетку, размыв порхающие над ней пальцы в подобие трассирующих следов. Это теперь тоже смотрелось совсем не так, как до гибели Барабасова: выразительной визуализацией его исчезающего следа в жизни и искусстве.
Как будто режиссер загодя собирал эффектные картинки для фильма-некролога!
Я остро глянула на Носкова уже не с легкой неприязнью, а с тяжелым подозрением.
И ведь это его голос звучал в «ухе» у несчастного Бориса Ивановича! Так не Носков ли буквально свел его в могилу?!
– Лицо, лицо! – обрадовалась Ирка, неотрывно наблюдающая за происходящим на экране.
– Успел, молодец! – похвалила я неизвестного оператора.
Он наконец оторвался от изучения инструмента и навел объектив на артиста. Очень вовремя: судя по таймеру в углу экрана, спустя считаные секунды Барабасову предстояло досрочно закончить и творческий путь, и жизненный.
Я стукнула пальцем по нужной клавише, останавливая воспроизведение видео, чтобы по кадрам рассмотреть то, что любитель поэзии Петя Солнцев назвал бы «рядом волшебных изменений милого лица».
Получилось что-то вроде триптиха – серия из трех портретов, каждый со своим настроением.
На первом Барабасов выглядел меланхоличным и томным. Взгляд устремлен в неведомые дали и расфокусирован, брови заломлены, на губах печальная полуулубка.
На втором брови подскочили выше, а рот приоткрылся шире, нежели того требовало лирическое песнопение. Взгляд прояснился, хрустальная слезинка испарилась.
На третьем оператор не удержал картинку, лицо Барабасова осталось в кадре только нижней половиной, позволяющей видеть лишь гримасу перекошенного рта.
А в следующую секунду артист вовсе ушел и из кадра, и из жизни.
Запись остановилась. Пару секунд я смотрела на темный экран. Потом рядом завозилась Ирка:
– Ну? Что скажешь? Есть соображения?
– Есть, но поговорим об этом позже. – Я взглядом указала на Носкова, который как раз прикончил свой полдник и за неимением добавки обратил внимание на нас. – И не здесь, а в штабной квартире на Петроградке.
К восемнадцати часам мы не успели, опоздали минут на сорок, и все остальные к нашему приходу уже поужинали. Когда мы наконец явились, Боря допивал чай, Марфинька мыла посуду, а тетушка заматывала в пупырчатую пленку закутанные в полотенце судочки.
– Ну наконец-то! – всплеснула она руками, едва мы сунулись в дверь. – Запеканка остывает, разогреть ее как следует не получится, а вы где-то ходите!
– О, запеканка? – Я потерла руки и тут же пошла их мыть.
– Картофельная с мясом. – Тетушка с грохотом вытянула из духовки противень с оставленными нам порциями.
Кот тут же сунулся в печь, получил по мордасам стеганой прихваткой и неохотно удалился в угол, с откровенной претензией вякая:
– Мя! Мя!
– Что ты сказал, неблагодарное животное? Мало мяса в запеканке? – Тетушка привычно вступила в диалог с питомцем. – А ты цены на говядину видел?
– Ах, все так дорожает, это ужас какой-то! – охотно поддержала тему Марфинька. – На днях я хотела купить обычной красной икры, так за маленькую баночку уже нужно выложить почти тысячу рублей, когда такое было?!
– В середине семидесятых красная икра стоила двадцать рублей за килограмм, но в переводе на сегодняшние деньги это почти десять тысяч, так что не надо жаловаться, – окоротила подругу тетушка.
– Да, но тогда икру добывали из свободно плавающих рыб, а теперь – из искусственно выращенных, это большая разница! – уперлась Марфинька.
Пока они дискутировали, мы с Иркой успели сесть за стол и приступить к ужину.
– А сметана, сметана! – спохватилась тетушка, заметив, что мы уминаем запеканку всухомятку.
– Сметана тогда, как сейчас помню, стоила тридцать пять копеек, но это фасованная, в маленькой баночке, а разливная…
– Какая у вас прекрасная память, Марфа Ивановна! – похвалила я, и Ирка поперхнулась запеканкой, а Боря – чаем. – Наверняка же вы не забыли, что обещали съездить в театр к художнику?
– И не забыла, и съездила, и готова доложить о результатах. – Марфинька быстро стянула резиновые перчатки, в которых мыла посуду, вышла в центр свободного пространства между столом и окном и, встав под ламбрекеном, как под сенью кулис, замерла, дожидаясь общего внимания.
Тетушка на всех зашикала, спешно бахнула на стол баночку со сметаной, села и свела ладошки:
– Просим, просим!
Мы с Иркой замерли с вилками в руках, Боря – с кружкой.