А отец не ругался. Был жестким, но не страшным. Поздними они были у него детьми. Пятьдесят лет ему было, когда они родились. Сначала лагерная, а потом ссыльная жизнь оставили свой отпечаток на характере.

Перед глазами Сурена отец: сидит в полумраке в кресле и чистит ножом налет нарочно горелого на огне куска хлеба. Во рту самокрутка. Рядом на газете крупная соль. Тут же очищенная головка лука и стакан чифира. На стене разговаривает радио. За окном бесконечная сахалинская зима. Откусит сухарь, крепкий и хрусткий, глотнет чифиру. Макнет лук в соль, откусит.

Сурен, Жорка и Андрей здесь же: стоят опустив головы, ждут приговора. После очередного глотка отец скажет с сильным акцентом:

– Еще раз мать обидите, три шкуры спущу. Понятно?

Чего тут непонятного?

– Идите.

Уходят, едва сдерживаясь, чтобы не побежать. Толкаются локтями, кто вперед. Груз с плеч. В этот раз пронесло. Рука у отца тяжелая. Не часто, но давал затрещины.

Тем временем яичница готова. Сурен садится за стол и ест прямо из сковороды. И вилкой, и хлебом лезет в самое жерло. Дольки помидора горячее, чем белок. Движется от края к центру. Зачищает дно корочкой хлеба, не позволяя маслу заполнять освободившееся пространство. Чем горячее, тем вкуснее, поэтому ест быстро. Да и проголодался здо́рово.

Тяжелая была у отца рука, но справедливая. Братья были слишком сложными подростками. От них страдала школа, улица и целый район. Нельзя было с ними по-другому. Каждая из полученных оплеух была заслуженной. Особенно та…

В школе с друзьями они браконьерничали. Однажды, возвращаясь с такой рыбалки с полными мешками, попали в засаду рыбоохраны. Все бросились врассыпную, но Сурена поймали. Другим ничего не оставалось, как сдаться. Доставили их в отделение. Вызвали отца. Большими неприятностями все это могло обернуться в первую очередь для него, потому что они-то несовершеннолетние – с них спросу мало. Только отец зашел в кабинет, как наотмашь влепил пощечину каждому из них. По-взрослому так, как никогда прежде. Сейчас кажется, что ударил по разу, но может, и больше. В памяти осталось, как они прятались от него под столом майора. Отец попросил инспекторов не составлять протокол и простить их, а он с ними дома сам разберется. Отцу пошли навстречу, потому что он был уважаемым ветеринаром.

Вышли из отделения и побрели молча в сторону дома. Отец впереди, они сзади. Отошли подальше, он и заговорил. Другим голосом, уставшим и ровным. Извинился перед ними, сказал, что не мог иначе. А они и не обижались – за дело ведь.

Спустя годы, когда осознал, что браконьерничали они с согласия родителей, икру и рыбу ведь хранили в семейном подвале, извинение отца заиграло другими красками.

Сурен поднимается, чтобы вскипятить воду в чайнике. Проверяет, есть ли внутри вода. Нажимает кнопку. Смотрит, задумавшись, на чайник, дожевывая кусок хлеба. Вскоре чайник начинает шуметь.

В том доме на кухне была белая чугунная раковина с темными сколами. Пол был красным. У стены, под часами, стоял тяжелый табурет, крашенный той же красной половой краской. Кружевная салфетка лежала на журнальном столике – место хранения очков матери. В спальне были полосатые обои, которые имели удивительную особенность: при тусклом свете, если смотреть на них расфокусированным взглядом, полоски приобретали объем, свою тень и даже становились цветными. Хорошо запомнился запах яблок, которым наливалась комната через открытое окно. Запомнилась мордочка поросенка, который год жил у них в доме – отцовский магарыч. Ресницы у поросенка были редкие и белые, а улыбка самая человеческая. Он стучал копытами по полу, спал с ними в кровати, тяжело вздыхал после плотного обеда. Когда отец его зарезал, то тут же засмолил уши и отдал их детям. Хрящи звучно лопались на зубах. Был еще кот – черный, пушистый и совсем не ласковый. В дом он ходил только есть, а жил на улице. Зимой мог проситься погреться. Сурену кажется, что он до сих пор помнит запах того кота.

Печально, что многие образы застыли в памяти статично, в одном ракурсе. Их нельзя ни сдвинуть, ни обойти кругом. Например, Сурен помнит, каким на ощупь и по весу был красный табурет, но иначе как стоящим посреди кухни его представить не может. Бывал ли тот табурет вообще за кухонным порогом?

Или журнальный столик с кружевной салфеткой, на котором лежали очки матери. Но ведь мать в этих очках вязала, читала, писала. Но вспомнить столик без очков не получается.

Или помнит, как мать готовила пельмени. Как замешивала тесто, раскатывала его скалкой. Помнит тот самый стол, который скрипел от давления ее рук, и ей приходилось прижимать его к стене бедром; помнит бокал с фигурной ножкой, которым она нарезала кругляшки. Помнит, как остатки муки она соскребала ножом, собирала в тарелку, а потом просеивала через сито и возвращала в бумажный пакет. Но молодых рук матери не помнит. Она с замужества носила на левой руке массивное кольцо с рубиновым камнем, но это кольцо он помнит только на ее старческих руках, сухих и рябых. А так хотелось бы знать наверняка, снимала ли она кольцо, когда катала скалку.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже