– Ну, что, пока? – сказал я на прощанье Вадиму.
– Дорога с тобой показалась короткой, – ответил он.
– Счастливо тебе поступить в Ленинградскую.
– У меня, собственно, в шесть собеседование с профессором. Но вряд ли что из этого выйдет…
Чувствовалось, что Вадик был по-своему, конечно, и только в своем, узко музыкальном кругу, человеком легендарным. Легенда, как яркий, праздничный шлейф, преследовала его повсюду. Но его шлейф был особенный, он не сзади тянулся, а, как дурная молва, впереди бежал. И потому здесь, в европейской части России у него скорей всего не оставалось шансов. Если только попробовать во Владивостокскую? Но туда не хотелось. Или – в Венскую? Но туда не пускали.
Я не стал надевать телогрейку в рукава, просто накинул сверху и вышел в город.
В доме моего однокашника, на улице Воинова меня не ждали, к тому же он еще не вернулся с работы. Позже оказалось, что это был последний его рабочий день перед отпуском. То есть все тут было по страшно запутанному (для меня), но абсолютно понятному (для них) графику. Осложнений была целая куча. Родители с дочкой сидели на чемоданах, через пару часов уезжали в Москву. Друг мой, оказалось, только что женился и со своей молодой вступал в фазу медового месяца. Такие дела. И вдруг какой-то однокашник из Москвы в телогрейке и с сильным запахом дешевого портвейна. Этот однокашник напрягал глубоко выверенный график. Что тут скажешь? Кисло, нехорошо, бесперспективно…
Но надо отдать должное его отцу. Он мгновенно сориентировался. В частности, проверил мои документы и только потом впустил на порог.
В огромной профессорской квартире было где разместиться. И все же меня подъедало ущербное чувство. Следовало бы очень просто – развернуться и свалить. Но я, признаться, просто перемог, перетерпел неловкость от собственного вторжения. Родители с дочкой наконец уехали, друг мой с работы наконец вернулся. Увидев меня, он немного удивился. Но не стал меня ни вышучивать, ни вынюхивать, а просто определил мне место жительства. Им стала изумительно уютная, потому что квадратная, комнатка его сестренки. Я ее сразу полюбил. И за то, что была крайней в квартире, совсем близко от выходной двери. И, значит, можно было почти незаметно приходить и исчезать. К тому же в ней имелась небольшая, но изысканная библиотечка. Все дни шатаясь по музеям, ведя непривычно трезвый образ жизни, по вечерам я утешался такими книгами, которые в Москве мне и не снились. Тут была целая куча литпамятников. Я выбрал «Гептамерон» Маргариты Наваррской. «Декамерон» все мы когда-то читали. А тут, как бы в продолжение тех, неполовозрелых восторгов блаженнейшая, куртуазная литература…
Эта поездка приносила свою пользу. Ведь сколько ни листай альбомов, никогда не узнаешь по-настоящему, что такое Русский музей. А он – вот он, перед тобой. И причем не в репродукциях, а в подлинниках. Одних мирискусников целая куча…
Многое в этом городе мне было странно знакомо. Вот эта, например, дугообразная колоннада? Неужели Казанский собор? Архитектор Воронихин? Только что же это он такой, непарадный? С открыток он веселее смотрит. Иногда изумляла собственная глухота. Как фотограф, я мог бы и догадаться, что неприглядную действительность социализм элементарно ретуширует. Хотя социализм здесь ни при чем. Ленинград – город туристов. Как Рим, Париж, Венеция… Но как тем, так и другим, если говорить о сложившихся в мире системах, и кроме памятников архитектуры было что ретушировать.
Непредвиденно вдруг случились подряд три дождливых, холодных дня. Телогрейка – не плащ, но все в ней теплей. Я старался уходить пораньше. Совсем недалеко от дома приятеля стояла пивная палатка. Десять раз я проходил мимо, но один раз соблазнился – взял две кружки. Пиво было отменное, лучше, чем в Москве. Но от продолжений я зарекся, и зарекся эффективно. Не хотел облажаться…
Возвращался я вечером и молодых видел редко и мельком. Питаться почти бесплатно я научился давно. Обычную булочку за семь копеек надо есть не спеша, тщательно разжевывая каждый кусок до состояния мучной жижицы. И только потом блаженно заглатывать ее. Если к булочке приложить плавленый сырок за 15 копеек, можно считать себя сытно и вкусно пообедавшим. И всего – за 22 копейки. Помнится, Сергей Дурылин писал где-то, что в России (в той царской, дореволюционной) умереть с голода невозможно. Потому что баснословно дешев хлеб, потому что в любом станционном буфете, по всему лицу страны можно взять за чисто условную цену бутерброд с белорыбицей… А Достоевскому в его каторжные годы с рынка приносили говядину по цене грош за фунт.
Когда у меня оставалась ровно десятка, еще можно было уехать. Но этот сигнал совести я привычно переморгал. В тот же день послал жене телеграмму, чтобы выслала немного денег. И теперь, уже четвертый день подряд заходил на почту, ждал перевода.