В Аркашкино богатство кроме Треугольника входила и вся его старомосковская квартира. За первой же дверью слева жил со своей женой сильно пьющий типографский рабочий Володя, который иногда подолгу не пил, но почему-то и тогда все равно считался горьким пьяницей. В следующей, просторной комнате с некоторыми диковинными вещами и слабым отпечатком какого-то старинного комфорта жила дальняя родственница Аркашки тетя Ира с мужем и сыном. Ира мне очень нравилась – лицо ее было не просто симпатичное, но еще и умное, и культурное. Чувствуя ее приязнь, я иногда и хотел бы поговорить с ней, но робел, понимая, что она женщина другого круга.
Культуру я распознавал по наличию в комнате всякого старинного хлама, который казался мне давно отжившим и ни на что не годным. Старинная мебель тотчас угадывалась мною по скучно темному, почти черному тону дерева. Может быть, протест, который вызывал во мне этот ношеный антиквариат, шел от моего плебейства? Возможно. Но, думаю, – не только. Старинное никогда не встречалось в чистом виде, но всегда в дикой смеси противоположных стилей. Например, какая-нибудь древняя лампа с такой изнеженной выгнутостью членов, что хотелось обозвать ее ломакой, существовала в теснейшем соседстве с самым простецким комодом. Странным, явно лишним предметом я считал ширмы. По своей жуткой наивности я совсем не понимал: к чему они? Иногда ширмы возмущали меня своей очевидной изысканностью. Каким-нибудь таким красным в резьбе деревом подрамников с шитыми по тканой части японскими драконами. Непонятен мне был сам принцип что-то скрывать за ширмами. Что можно там делать? Только ставить клизму и болеть. Да еще Аркашкина мама переодевалась за ширмами, выкидывая на ее створки всякие невидимо снимаемые вещи. Свою маму я никогда не видел раздетой, хотя ясней ясного, что она тоже иногда переодевалась. Но ширмы у нас не было.
Кое у кого из нашего класса я видел письменный стол и тоже недоумевал, почему именно письменная работа достойна какого-то отдельного, специального стола? Этак скоро понадобятся и отдельные читальные и карточные столы, а для того, чтобы что-то мастерить, – верстак, а для папы – швейный. Мы все это преспокойненько делали за нашим единственным домашним столом.
У Аркашки тем не менее письменный стол был. Еще у него была замечательная мама. И магазинные котлеты, и крепкий сладкий чай с сыром невероятной свежести, в общем – обычный ужин в ее исполнении – все мне очень нравилось. При ней, как и при любом взрослом, далеко не все можно было говорить. Но разница все же была. Ее присутствие не только неприятно сковывало, но и приятно подтягивало. Что-то чистоплотное в этом было. В моем доме царили азарт и несдержанность. Может быть, как синонимы искренности. А всякая такая самодисциплина, обдуманность в словах почти приравнивались к лицемерию.
Даже воздух в Аркашкиной комнате был приятный. На стенах висело несколько небольших, меньше тетрадного листа картин в скромных рамках – все какие-то иноземные гавани с парусными кораблями. В общем-то это были довольно хорошо исполненные живописные миниатюры. Одна большая картина «Грачи прилетели» с замечательно схваченным настроением ранней весны была мне уже и прежде знакома по журнальным репродукциям. На темно-красном паркете крупными ромбами стоял самый настоящий трофейный рояль «Блютнер».
– Остатки прежней роскоши, – небрежно говорил о нем Аркашка.
– Старый клоповник, – говорил он в другой раз. – Отец на нем спал, пока еще жил с нами.
Человек, кажется, в чине полковника, кажется, даже дирижер военного оркестра, который в собственном доме спал на рояле, – в этом что-то было нерядовое, незаурядное. Аркашкин отец, который смутно припоминается мне полноватым, даже тучноватым брюнетом в военном кителе с несколько оплывшим лицом артиста Мордвинова, – казался мне еще более загадочным, чем его сын, и уж конечно – большим оригиналом.
А жутко тогда хотелось оригинального. И если бы мне сказали, что спал он на рояле не потому что был такой неисправимый эксцентрик, а из-за элементарной тесноты – в пятнадцатиметровой комнате физически не было места для четырех спальных мест, – я бы жутко разочаровался. Этой же, кстати, скученностью, как я понял уже значительно позже, объяснялось и пристрастие москвичей к ширмам. Все многочисленные, разнополые и разновозрастные члены семьи жили в одной комнате.
– Ну, и что же у Аркашки ели сегодня на ужин? – ревниво спрашивала мама.
– Очень вкусные котлеты и сыр, – отвечал я.
– Котлеты наверняка готовые? – догадывалась мама.
– Ну и что? Зато они очень вкусные, – горячо защищал я Аркашкину маму.
– Готовые котлеты берут в магазине только очень ленивые хозяйки, – с безжалостной прямотой развенчивала мама ореолы.
Но ореолы не развенчивались, а упрочивались. Как бы я хотел есть каждый вечер готовые котлеты! И не из одного только духа противоречия. Мне и вправду нравилась вся такая готовая и столовская еда. Видно, я уже с раннего детства был заевшимся извращенцем.