О некотором своем любовном недомогании я всегда узнавал по вернейшей примете: если я вдруг почему-то начинал стесняться смотреть на девчонку, значит – влип. Как раз в это время я не мог смотреть на Танечку Синицину. Говорят, у женщин и девчонок чрезвычайно развито боковое зрение. До такой степени, что они, не поворачиваясь, а только скосив глаз, отлично видят все, что происходит справа, слева и чуть ли не сзади. Так вообще-то говорят, что даже сзади, но это вряд ли. У меня же боковое зрение ленивое какое-то, и потому та часть класса, в которой находилась Танечка и, значит, та, в которую я не мог без повода посмотреть, была просто туманным пятном. Туманным пятном, но с очень для меня радостным и даже праздничным центром. Центр этот я, даже и не видя, все время чувствовал. Вдруг этот центр что-то уронил и полез под парту. Вот вылез из-под парты и отдувает, поправляя руками, сбившиеся золотые волосы. У этого центра всегда безукоризненно белые кружевные манжеты и воротнички. В отличие от Ложкиной центр даже заунывное школьное платье носил с щегольством, а если приходил в честь праздника в белом переднике, то… я даже не знаю, что тут сказать.

Чистоплотность и розовость от щек до кончиков пальцев были причиной того, что в младших классах Танечку всегда назначали старшей санзвена, и она носила на правом рукаве платья белую с красным крестом повязку. Вот что такое настоящая красавица, даже санитарная повязка ее украшала.

Если в той стороне класса, в той туманности с ее радостным центром случалось что-то громкое или хулиганистое (я говорю хулиганистое потому, что по-настоящему хулиганского или жестокого в нашем классе вообще ничего никогда не происходило, словно мы согласно подписали мир на вечные времена), – я мог туда бросить не слишком долгий взгляд, притом взгляд простительного в таком случае любопытства. И только заодно можно было захватить взглядом немного лишнего, этак небрежно или даже лениво мазнуть им по самому интересному – по Танечке. Я никогда не думал, что это у меня от трусости. Я полагал, что – от вполне понятной робости, стыдливости (эти качества казались мне почти положительными), от некоторой извинительной боязни себя выдать. Счастливые те мальчишки, которые могут трепать свою симпатию за косичку, развязывать ей бант, и все в таком духе. Я устроен иначе. То есть я тоже могу трепать за косички, но исключительно тех девчонок, которые мне до лампочки.

Если я замечал девчонку только в классе, а после школы она напрочь вылетала из моей головы, значит, это еще не то. Танечка же завладела уже и моими мыслями. Когда я о ней думал, сердце мое то сжималось, то… разжималось. И так – все время.

Несколько раз вечером я даже ходил смотреть на ее окно. Оно, между прочим, находилось все в том же, девятнадцатом доме – средоточии всего самого интересного на свете. «Странно, – думал я, глядя на изливающее приятно оранжевый свет окно Танечки, – сколько горящих окон в доме, и мне они хоть бы хны, а это – какое-то особенное». Иногда я отваживался и набирал в телефоне-автомате ее номер К5 -03 – 47, но заговорить не решался. Хотел, чтобы она сама угадала меня. А она раза два скажет «алло!», «кто это?», а потом уже своим насмешливым голосом влепит: «Ну, что? Долго будем сопеть?» И все – вешает трубку. Хоть бы сказала, пусть даже своим насмешливым голосом, как однажды, в конце третьего класса, когда мы после уроков шли домой, и я раздухарился и шел прямо по проезжей части: «Маленький мальчик! Бибика задавит». Маленького мальчика я бы не простил никому. Танечка – другое дело. Ей – можно.

Но вот беда! Забыв о Танечке, я, кажется, уходил в новое приключение стремительно, как вода в воронку. А что может вода перед открытой воронкой? То-то и оно. Признаться, мне это было несвойственно. Танечка засела в мою душу давно и прочно, с самого третьего класса, как только нас объединили с девчонками. Вот уже три года я не мог смотреть на нее. И вдруг…

Вдруг из толпы ходящих по кругу ребят вынырнули и направились к нам Светка и Ника. Ника, подойдя почти вплотную ко мне, посмотрела мне прямо в глаза, и я увидел перед собой две черные, опасные бездны. У нее были совершенно огненные черные глазища.

– Тебя зовут Вова? – твердо спросила она и, уходя, снова вручила мне Лермонтова. Ее обращение было бы мне совершенно по шерсти, ведь она угадала, как меня правильно звать. От Володь и Владимиров мне всегда становилось тоскливо, домашние-то звали меня Вовой. Аркашкино обращение «Володь» было, конечно, лучше, чем если бы он называл меня по фамилии – Блендман, но оно устанавливало между нами невидимый заборчик, через который не особенно-то перепрыгнешь. Я чувствовал, что оно шло от его собственного самоуважения, и вынужден был с этим считаться. Ее обращение было бы мне совершенно по шерсти, если бы она сказала:

– Кажется, тебя зовут Вова? – то есть если бы она немного смягчила свою твердость сомнением, колебанием. Пусть бы она спросила, как спросила, но чтобы потом – смутилась.

– Ты не заметил, она не покраснела? – спросил я Аркашку.

Перейти на страницу:

Похожие книги