— Нам сегодня такое добро выпало, что и на завтрак можно не спешить! — неожиданно восклицает «Я или не я». Он всегда так, неожиданно что-нибудь выпалит. — Пусть бы детдомовцы полакомились нашими пайками. Так линейка…
Сидим на корточках у огня, дуем на угли, тянем к ним ладони так близко, что даже косточки на пальцах просвечивают. Обора притащил из леса охапку сухих веток, бросил на жар. Пламя — столбом, искры летят на снег и шипят. Оборачиваемся на месте потихоньку, как пожарники на каланче, греем шинели со всех сторон. А когда пламя падает и лишь змеится на пнях, двигаемся дальше.
Кибкало словно именинник: улыбается то и дело, заговаривает со всеми, уверенный, что сегодня, за хлеб и молоко, ему никто не ответит молчанием. Да и в полевую сумку не нужно красться рукой — понятное дело, нелегко жевать при голодных. Когда мы пили молоко, он тайком посматривал на меня, так — вроде приценивался, сколько я стою. Я перехватывал этот взгляд и, не мигая, смотрел ему прямо в зрачки. Он прикрывал их ресницами.
— Ну ладно мы. А зачем тебе, Василь, ходить в это училище? — спросил Силка. Он шел впереди, вобрав большую голову в плечи и сунув руки — одну в карман, другую за борт шинели. — Я бы, с вашим достатком, никогда школы не бросил, а учился и учился.
— Отец велел, — вяло ответил Кибкало. — Говорит: выучишься на механика, возьму тебя к молотилке, подучу, — возле нее не пропадешь…
— Т’очно! — сказал Обора. — От молотилки и в паровом двигателе можно, это самое… зерна домой привезти.
Скверная выдалась ночь: метель, ветер, под мостом между сваями стонет, подвывает по-волчьи, в дымоходе плачет, а в хате холодина, выдуло тепло. А что творится сейчас, если на гору взойти… Не пойдешь, валит с ног. Была уже такая ночь, в декабре, еле добрались до училища.
Раза четыре просыпался, смотрел в окно. Ничего не поймешь! Только снег в стекла, обмерзшие сантиметра на два, скребется.
Тетка Ялосовета окликнула с печки:
— Спи, сынок, рано еще, наверно. Я с самого вечера и глаз не сомкнула.
— Ну мне хоть идти, а вы отчего не спите?
— Думаю… Выучишься, думаю, повезут тебя куда-то, и останусь я совсем одна. Ни отца, ни тебя… Кому я нужна?
— Почему одна? Отработаю три года, приеду. Да и учиться еще долго.
Тетка Ялосовета вздохнула в темноте.
Надо мне идти. Лучше я раньше выйду, нежели хлопцам из-за меня остаться без завтрака. Попробуй тогда до обеда выдюжить не евши. Сегодня практика, можно на форму надеть комбинезон, но в такую стужу, да еще против ветра, лучше свернуть его втрое и положить на грудь под шинель, тогда ветер не будет так пронизывать.
Быстро обулся, отвернул пилотку, чтобы стала вроде мешка, натянул на лоб, на уши, как немцы во время войны, а сверху — шапку.
— Смотри, чтобы лицо не отморозил, — говорит тетка Ялосовета. Она застегивает на мне шинель, а я придерживаю на груди свернутый комбинезон. — Господи, лучше бы уж мне идти… Отворачивайся же, когда против ветра.
— Я, тетя Ялосовета, пока окончу училище, то лекции смогу читать, как против ветра ходить, — шучу. Мне жалко смотреть на ее худые пальцы, стягивающие шинель, чтобы застегнуть крючки. Жалко ее лица. Всего жалко. Но и пожалеть некогда. Да еще словами… Лучше помолчать.
Выхожу на дорогу, пригнув голову к груди, ветер и снег секут по шинели, словно кнутами. Глянул вдоль села из-под шапки с пилоткой и остановился: светится уже почти во всех хатах. Это же часов шесть!
Бросился бежать — не могу. Толкает меня назад. Знаю ведь: когда сильный ветер в грудь, бежать не надо — тогда ему легче с ног сшибить, в землю нужно сильнее упираться. Знаю, и все равно пробую бежать.
Который же это час? У Мани тоже светится… Постучать в окно? Спросить? У них есть часы. Нет. Опоздал, в пилотке под шапкой… Лучше не надо.
Свернул ближе к хатам, где потише ветер, и опять побежал, проваливаясь глубоко в сухие, сыпучие сугробы.
К Силке вскочил не стучась — у них тоже уже светилось.
— Ушел Василь, Павлуша, недавно побежал, — сказала Силчиха. Она разжигала сырые дрова в печи. — А ты проспал? Ой горюшко, горюшко. — И пожалела: — Детки мои… Да разве в такое ненастье не проспишь?
К Оборе я не заходил: Силка, конечно, его разбудил.
Что ж, надо догонять.
У Кибкала темно, видно, спят себе. Кибкала в такую непогодь родители в училище не пускают.
Добрался до половины горы. Тут, над голым шоссе, еще острей ветер бьет, поэтому шел, согнувшись в три погибели. Провода на столбах не гудят — воют разными голосами, словно вот-вот оборвутся от наледи.
— …ав-ло-о! …ого-ня-ай! — донеслось так издалека, что еле слышно.
Обрадовался: хлопцы. «Иду, иду, хлопчики…» — бормочу себе в застегнутую на крючки шинельную пазуху. Крикнуть бы, что здесь я, что буду догонять, — куда ж против ветра кричать? Дыхание перехватывает, чуть только рот раскроешь. Да и не услышат все равно. Буду идти один, будь что будет. Может, они возле огонька обождут меня, если его не развеяло. Такой ветрище и пни покатит, не то что угли разнесет.