Великий Моисей рассказывал истории о создании мира, пришествии людей и животных, об ангелах и демонах, праотцах и героях, грешниках, путешествиях и карах; эти истории содержали все имена Бога, составленные из слов с другими буквами, но теми же самыми числовыми значениями. Так сказал рабби. Но тогда, сделал вывод Осел, эти священные истории можно заменить
Но он не ошибался и знал это. А значит, его собственное маленькое имя и соответствующее ему число, число всей его истории, может быть вывернуто, переведено, перевернуто, уменьшено, умножено и поделено, и получится новое имя, имя нового существа, отличного от прежнего, но в точности ему равноценного, с новой историей — историей, которая одновременно была и еще будет.
И внутрь или на это имя и историю он сможет вдавить, прикрепить, привязать, вселить, влить, или обнаружить себя и свою душу, как он когда-то вселил себя и свою душу в тело и сердце осла, возможно, похожими способами, только не нумерологическими. (Но какими? Как он сделал это? Он не мог вспомнить.)
Тогда он взял заработанное им золото и заказал (тому же самому мастеру, который служил потом Иоганну Кеплеру в замке на холме) большой набор соединенных между собой медных колес, на которых были нанесены риски и числа, как на астролябии или пропорциональном циркуле Фабрицио Морденте[375], а также буквы еврейского, латинского, греческого и Божественного алфавита Раймунда Луллия[376], на всякий случай. Ибо
Пока джорданисты поворачивали и поворачивали эти колеса, следуя его указаниям, он комбинировал буквы, транслитерировал и отражал получавшуюся бессмыслицу во внутреннем зеркале, в самой глубине сердца. Душа изучала ее в этом зеркале, где, конечно, она появлялась задом наперед и вверх дном, как при отражении в серебряной ложке; душа изучала и читала ее до тех пор, пока бессмыслица опять не убегала назад, то есть вперед, и наконец находила в ней смысл, сладкий смысл, который мчался по его волокнам и сухожилиям, по переплетениям вен и нервов, переделывая его.
Он был полосатым котенком; потом веткой вяза; серебряной форелью с радужным брюхом, извивающейся в воздухе; раскаленным, рассыпающим искры угольком; серым голубем с рубиновой каплей крови на клюве. На бесконечно малое мгновение он был бесконечным числом вещей, а потом на бесконечное мгновение стал одной бесконечной вещью.
А потом превратился в человека. Маленького обнаженного человека, хотя и не меньше и не обнаженнее, чем на Кампо ди Фьоре. Его звали Филипп Габелльский. Вместо копыт у него было десять пальцев — нет, девять, один
И тогда он засмеялся своим ужасным смехом, именно тогда; он смеялся и смеялся, не в состоянии остановиться, а братья закрывали уши. Ибо он вспомнил.
Он вспомнил. Огромные ворота связанных между собой дворцов памяти, которые он строил всю жизнь вплоть до смерти, с грохотом распахнулись, потому что его новый человеческий мозг был достаточно большим, чтобы они, наконец, смогли развернуться в нем, и они развернулись, раскрылись, как мокрые крылья бабочек, только что вышедших из коконов, как тысяча сложенных игровых досок с инкрустированными панелями, как влагалища, как пещеры, как сны, которые внезапно вспоминаешь в обратном направлении при пробуждении —
Он вспомнил все, что написал, и все, что осталось ненаписанным. Он вспомнил страны, которые пересек, языки, которыми овладел, сапоги, которые стоптал, блюда, которые ел или отвергал, и женщин, которых любил: венецианок и савоярок, уроженок Женевы и Пикардии, валлонок и англичанок. Он вспомнил лица во всех толпах на всех площадях всех тех городов, которые он добавил в Город Памяти, пока странствовал по миру.