Между тем жизнь продолжалась в том же темпе. У Маши – преподавание вперемешку с изнурительным лечением, а у Иосифа Александровича к преподаванию добавлялись выступления, симпозиумы, поездки, писание рекомендаций и рецензий, звонки, встречи. Он как–то еще умудрялся писать стихи и прозу. Зная бесценность рекомендаций Бродского, на него наседали все. Но дело было даже не в этом. У меня осталось впечатление, что для моих соотечественников в Нью–Йорке не было магнита притягательней, чем его имя. Кто только не слетался на огонь его славы: старые друзья из Питера, получившие наконец возможность свободного выезда из страны, которую он давно покинул, начинающие и не совсем начинающие писатели и поэты, секретари–самозванки, заявлявшие о какой–то особой близости во времена прошедшие и настоящие, отчаявшиеся дамочки, звонящие по ночам в изрядном подпитии. Не думаю, чтобы кто–либо из нобелевских лауреатов испытывал что–нибудь даже отдаленно напоминающее популярность Бродского. Одни его обожали, другие предъявляли какие–то бесконечные претензии, третьи говорили о том, что он мешает им жить. Особенно трудно приходилось непризнанным гениям. Эти метались между подобострастным хныканьем и злобной клеветой. Все это казалось мне каким–то болезненным, лишним, не имеющим никакого отношения ни к его жизни, ни к его творчеству. «Да что они хотят от старого больного еврея?» – не выдержала я однажды после очередного рассказа Маши о чьих–то попытках прорваться к Бродскому, используя знакомство с ней.

– Ну–у–у, не такой уж он и старый, – улыбнулась она.

Конечно, это была случайно вырвавшаяся реплика, но в его голосе и интонации мне всегда слышалось что–то трагичное. Да и Маша говорила мне о его одиночестве, а вернее, об отсутствии равного собеседника. Разве что Спендер42. В то время я не имела ни малейшего понятия о том, кто это такой, но понимала, что речь идет о творческом эквиваленте. Мне и сейчас, через много лет после смерти, Бродский представляется фигурой трагичной при всей, казалось бы, его реализованности и благополучии. И если в конечном счете человек – это то, что мы о нем помним43, то в моей памяти оживает освещенная мягким сентябрьским солнцем квартира Маши на Мортон, гости за столом у окна: студентка из Вассара, приятельница–итальянка, чета Бродских. Общий разговор постепенно утихает. Убирая посуду, студентка снует между кухней и столом. Наступившую паузу заполняет щебетание итальянок, к которым присоединяется Маша. В русском углу разговор заходит о смерти. Кажется, он начинается со слов Бродского о любимой им Венеции, где он хотел бы умереть. Успеваю заметить про себя, что он говорит не о том, что хотел бы там жить. Зачем–то вставляю вопрос о Васильевском острове44. «Это я тогда так написал». В смысле: «просто так». Как бы в подтверждение – чуть заметное движение плечом. Дальше легкий провал памяти, затем мой вопрос: «Разве вы не просыпались ночью от неожиданно настигшего понимания того, что умрете? Ну, тот самый арзамасский ужас, помните?»

– Просыпался, но через какое–то время гасил лампу и снова засыпал.

Лампа осталась гореть в ночь на 28 января 1996 года.

В записке на столе в гостиной квартиры в Покипси, которую я делила вместе с Машей, было написано: «Я уехала в Нью–Йорк. Иосиф умер этой ночью».

Промыкавшись целый день от какой–то нахлынувшей пустоты, дождалась ее звонка:

– Решили похоронить в Венеции, – голос спокойный и скорбный. – Он не оставил ни пожеланий, ни распоряжений. Так будет правильно. Здесь сейчас много хлопот…

– Когда кончится этот кошмар? – я подразумеваю похороны.

– Думаю, уже никогда, – Маша имеет ввиду совсем другое.

В похоронном доме на Бликкер–стрит тело, помещенное в полированный пенал, не имело никакого отношения к человеку, которого я видела живым неделю назад. Помню окаменевшее, мраморное лицо Марии. Евтушенко в углу, дающего интервью человеку с камерой, причитающее бормотание Вайля, только что прилетевшего из Праги: «Вот по каким поводам теперь только и видимся». Он целует Машино измученное лицо. Она его любит, он близкий друг. Я плачу, уткнувшись в ее шарф.

Потом помню сороковины в соборе Святого Иоанна Богослова, обращенные, благодаря стараниям Марии, в величественный поминальный праздник. Бобо мертва45. Промозглый мартовский день. Торопливый разъезд гостей. Уже совсем светская тусовка в лофте у Энн Шеллберг46, где о покойном напоминают только заплаканные глаза Лизы Леонской47.

После смерти Бродского дом на Мортон–стрит стал местом набегов всех, кому его имя что–нибудь говорило. Не знаю, был ли рад Энди такой популярности своей property48. Квартиру, занимаемую когда–то нобелевским лауреатом, он давно продал. Теперь там жила почтенная дама, не имеющая к стихам никакого отношения. Попал в знаменитости и кот Миссисипи. Однажды Маша сказала мне, что какая–то женщина умоляла ее впустить в квартиру «сфотографировать Миссисипи».

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Русское зарубежье. Коллекция поэзии и прозы

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже