В официозном словаре историографии великанами называют обычно незаурядных государственных правителей, крупных политиков, общественных деятелей. Но именуя так страшных по деяниям государей, можно подразумевать не их историческое величие, а принадлежность к тем фольклорным Великанам, которых народное сознание считало богоборцами и часто людоедами[337].

Могло ли такое восприятие теней правителей – «славнейших государей», с именами которых официально связывалось само формирование государства Российского, – отразить точку зрения не столько Автора, сколько Героя?

Пушкин определенно дает понять: первый приступ тоски Странника, ищущего Святую Русь, стал именно его, Онегина, неутешительным выводом из видения теней Великанов. Но можно ли соотносить образ мысли Онегина и «народное сознание»? При нашем привычном понимании героя романа трудно представить себе большее различие двух мировоззрений. Скорее, мы будем готовы адресовать фольклорную образность Автору, который для читателя неоспоримо связан с народной культурой.

Впрочем, вспомним, как в следующей (бывшей девятой) главе, над которой Пушкин работал одновременно со «Странствием», влюбленный в Татьяну Онегин ожидает ответа на письмо к ней, пытаясь читать философские и научные труды:

И что ж? Глаза его читали,Но мысли были далеко;Мечты, желания, печалиТеснились в душу глубоко.Он меж печатными строкамиЧитал духовными глазамиДругие строки. В них-то онБыл совершенно углублен.То были тайные преданьяСердечной, темной старины,Ни с чем не связанные сны,Угрозы, толки, предсказанья,Иль длинной сказки вздор живой,Иль письма девы молодой.

Строфа, одна из самых таинственных, все еще ожидает содержательной разгадки. В комментарии Набокова ей посвящено замечательное признание:

«В „тайных преданьях сердечной темной старины“ есть какая-то необъяснимая многозначительность, некая завораживающая причудливость, когда переплетаются две великие романтические темы – фольклорная и чувственная, – по мере того как Онегин погружается в одно из тех сумеречных состояний, в которых грани смысла слегка смещаются и всполохи миражей изменяют очертания случайных мыслей. Особенно выразительны по своему загадочному тону „угрозы“, „толки“, „предсказанья“ – какие угрозы? злые предзнаменования? угрожающие пророчества? – какие толки (или, может, толкования, странные пометы на полях жизни)? что за предсказанья? Связаны ли они с теми, что так прелестно соединяют сон Татьяны с ее именинами? Веселая скороговорка стиха 13 напоминает оживленную разноголосую болтовню, звучащую в голове засыпающего человека; а единственное письмо Татьяны к Онегину чудесным образом множится в последней призматической строке. В следующей строфе содержится один из самых оригинальных образов романа»[338].

Эта строфа вместе со следующей (XXXVII) вводит в роман новое состояние Евгения: на смену охлаждению пришло «усыпление и чувств и дум», безусловно, связанное с его пробуждением к любви. Это иррациональное состояние, полярное также рационалистическому «бодрствованию» и, как проницательно указал Набоков, «зеркальное» сну Татьяны, тоже еще не до конца расшифровано.

Смею предположить, что хотя бы частичная разгадка этого «сна наяву» вряд ли возможна без самого внимательного рассмотрения изъятой Пушкиным главы «Странствие».

Возвращаясь к началу нашего этюда – досадной опечатке в «новгородской строфе» (Не вместо Но), можно утверждать, что она так долго могла оставаться незамеченной из-за того, что на восприятие строфы 6, как и всей главы, влияли априорные установки их толкователей.

Перейти на страницу:

Похожие книги