Предшествовавший эпитет «Горячих» был нацелен на каламбурную игру в слове «прения». Новый, усилив «парламентский» обертон стиха, вместе с тем перекликнулся с «кашами» и вызвал на «литературном фоне» известный в то время афоризм. В свою очередь, «формула» Львова вместе со словосочетанием «Народных заседаний» (едко соотнесенных и с «палатой», и с «клобом») позволяет понять, ради чего Пушкин отказался от первоначального варианта строфы – с ее историческими символами кануна Смутного времени.
Локальный исторический фон, не лишенный актуальности для времени действия, был заменен на острейший политико-социальный подтекст. С помощью смысловой игры слов, благодаря многократности их связей в стихотворном «магическом кристалле» и при содействии реминисценций, проступают три альтернативные (друг другу и послепетровской России) формы «представительного правления»:
• сочетание слов
• именование
• словесная цепь
В этом скрытом за иронией контексте несколько иначе воспринимается и сам герой романа.
Пушкин вернул в беловике не только эпитет
«Безмолвие» вполне сохраняет ироническое звучание – и по положению слова в строфе, и по связи с давней характеристикой Евгения, который с юности умел «С ученым видом знатока / Хранить молчанье в важном споре…»[352].
На «бытовом фоне» оно может быть понято даже как основание для подозрений в «шпионстве».
На «литературном фоне» – оно обыгрывает богато разработанный мотив «молчания» в «Горе от ума».
Но слово «безмолвно» в данной ситуации вызывает еще одну ассоциацию, одновременно литературную, историческую и политическую. Невольно вспоминается ставшее поговоркой выражение из речи Цицерона в Сенате против заговора Катилины:
В раннем варианте строфы стих
В окончательном
Не будем исключать вероятности того, что безмолвная тоска Евгения относится и к себе самому, начавшему свое странствие с однолинейного противопоставления двух «каш»:
Вряд ли случайно, например, трагические сюжеты почти всех его поэм – от «Кавказского пленника» до «Медного всадника» – разворачиваются на землях, давно или недавно включенных в состав Российской империи. Мне довелось в напечатанной ниже «Формуле финала» прикоснуться лишь к одной из нитей, связующих эти внешне столь разные произведения. Даже весьма скромный опыт рассмотрения их эпилогов позволяет понять, насколько позиция Пушкина интереснее и сложнее, нежели определение ее Георгием Петровичем Федотовым – «Певец империи и свободы»[353].
Тема эта требует самого серьезного изучения и разностороннего обсуждения.
Здесь мне важно было лишь указать, что смысл смешного стиха в «московской строфе» вовсе не исчерпывается словесно-гастрономической карикатурой на архаичную Первопрестольную и на ее Английский клуб.