Пушкинист следующего поколения Борис Викторович Томашевский в книге 1925 года «Пушкин (современные проблемы историко-литературного изучения)» подверг резкой критике результаты, а еще более – методы дореволюционной текстологии за «бесплодность механических транскрипций» и нетворческую «боязнь редакторских вставок». В качестве примера Томашевский привел именно морозовскую публикацию текста «Когда порой воспоминанье…» и противопоставил ей новую «сводку». Он действительно впервые дал связный, осмысленный текст, разобрал почти все слова, заполнил почти все строки (кроме пяти), установил порядок стихов. В его большой статье «Из пушкинских рукописей», напечатанной в «Литературном наследстве», № 16–18 за 1934 год, на страницах 307–313 есть специальный раздел, посвященный «таинственному отрывку», где приводится не только основной корпус текста, но ряд отвергнутых Пушкиным слов и стихов. В послереволюционном Академическом издании (его 3-й том в двух книгах вышел в 1948 и 1949 годах) были устранены последние лакуны, а неразборчивые и зачеркнутые слова напечатаны хотя бы в предположительном чтении.
Расшифровку Бориса Викторовича надо признать замечательным достижением пушкинской текстологии. Она стала основой всех последующих публикаций отрывка, хотя не сняла многих вопросов к его тексту и смыслу.
В 1934 году Томашевский еще не выдвинул своей трактовки – лишь подтвердил в конце раздела таинственность наброска:
«Оно [стихотворение] не разгадывается до конца, и все-таки оно красноречиво, едва ли не так же красноречиво, как известная строка „И я бы мог, как шут“ над рисунком пяти повешенных».
В это время и для Томашевского отрывок ассоциируется с «декабристской» проблематикой – на других, нежели для Морозова, основаниях. Позже, в кратком комментарии для малого академического издания, он изложил гипотезу о Соловках:
«Пейзаж, нарисованный в стихотворении, напоминает пейзаж Соловецких островов, куда хотел сослать Пушкина Александр I в 1820 году. По-видимому, стихотворение написано под влиянием тяжелых размышлений о будущем, таком же ненадежном, как и прошлое»[356].
Предположение Томашевского не поясняет, почему Пушкин мог назвать ожидание новой ссылки «привычною мечтою». Даже если счесть
Гипотезе Томашевского противится и не оспоренная им датировка рукописи.
Осенью 1830 года у Пушкина, кажется, не было прямых оснований опасаться заточения или новой ссылки. Гроза 1827–1828 года, связанная с «делами» об «Андрее Шенье» и «Гавриилиаде», миновала. Весной 1830-го было получено «благосклонное слово» царя о лояльности поэта, что делало возможной женитьбу на Наталье Гончаровой…
Разумеется, Пушкин не обманывался относительно своего положения в отечестве и предстоящего жизненного пути. Почти одновременно с наброском, 8 сентября 1830 года, в том же Болдине родилась элегия «Безумных лет угасшее веселье…» – предвидение грядущих бед вместе с печальными воспоминаньями. Возможно, как раз эта элегия, наряду с некоторыми письмами из Болдина, была для Томашевского свидетельством «тяжелых размышлений о будущем». Но именно она позволяет оспорить его гипотезу. Грядущие «труд и горе» вовсе не означают угрозу политической репрессии, а «наслажденья / Меж горестей, забот и треволненья» вряд ли совместимы с насильственным или добровольным заточением на Соловках.
На протяжении многих лет толкование Томашевского было чуть ли не единственным. Беда, впрочем, заключалась не в этом: реконструированный текст наброска все больше терял в печати приметы черновика. Видимо, для «удобства чтения» были отменены скобки в редакторских конъектурах, сняты знаки вопроса даже там, где неразборчивые слова расшифровывались условно. В третьем томе малого академического издания под редакцией Томашевского набросок обрел вид недописанного, но вполне отделанного стихотворения.
Между тем Анна Ахматова наметила важную для текстологии линию его сопоставления: