Несоответствие мечтаний и реальности, мифической и современной России делает Онегина «сильно охлажденным», отчего лейтмотивом его путешествия становится
В контексте этой проблематики особенно многозначным выглядит монтажное сопоставление полустиха из песенки Миньоны и русской попевки в эпиграфе. Оно точно соответствует смыслу, композиции и даже интонации главы «Странствие».
Двойной эпиграф соотносится с каждой из ее двух сюжетных линий.
Автор так и не дождался
В контексте же линии Героя, внезапно обернувшегося Патриотом, эпиграф звучит совсем иначе. К нему обращен монтажно созданный вопрос: Kennst Du das Land (ты знаешь край)? Свой край? Край простонародной клюквы? Две части эпиграфа сращиваются здесь почти так же, как в каламбурном латинско-русском эпиграфе второй главы (латинское
Импульс, посылаемый двойным эпиграфом, способен пронизать весь текст главы «Странствие» и достичь ее финала усиленным и преображенным.
Так, уже в 5-й строфе (первой фабульной строфе главы) парадокс перехода в эпиграфе от «страны, где цветут лимоны» к «стране клюквы» откликается в не менее парадоксальной метаморфозе недавнего денди Онегина:
Спустя десять строф тема преображается, переходя из линии Героя в линию Автора. Трансформация совершается через образ другого поэта – Адама Мицкевича, вдохновенно воспевающего свою Литву среди скал Тавриды. В трех строках сконцентрирована важнейшая вариация темы роскошной чужбины и скромной родины. Затем на протяжении четырех строф (16–19) тема развивается в вызывающе «прозаических» картинах русской деревни. Как уже отмечено, тут содержится, помимо эстетической декларации, и новая жизненная программа Автора. Она воспринимается поначалу в сугубо биографическом аспекте. Вместо идиллической пустыни поэт обретает провинциальное захолустье, вместо роскошного Юга – серенький деревенский быт. Но Автор не так уж неожиданно (вспомним финал первой главы) признается в любви к этим «низким» реалиям.
Конечно, при всей значимости рефрена «люблю» в соотнесении с онегинской «тоскою», при всей серьезности авторских утверждений о своих новых идеалах, автохарактеристика Пушкина тут тоже пронизана иронией. Но она, если можно так выразиться, двунаправлена: ныне поэт не только с усмешкой смотрит на себя-романтика, но и былой романтик иронически оценивает признания новоявленного «реалиста».
Смысловой и эмоциональный контекст приступов его «двойной тоски» таится в лирике, параллельной «Онегину», – от раннего мадригала «Kennst Du das Land, где небо блещет» до болдинского «прощального» цикла элегий: «Разлука» («Для берегов отчизны дальной…»), «Прощание» («В последний раз твой образ милый…») и «Заклинание» («О если правда, что в ночи…»)[372].
Принято толковать этот цикл в сугубо биографическом плане и искать в «донжуанском списке» Пушкина прототипы женщин, которым адресованы эти шедевры русской любовной лирики: Елизавета Воронцова? Амалия Ризнич? И до сих пор пушкинисты спорят: кем была неведомая Красавица – Чужестранкой, которая возвращается на свою родину, или Соотечественницей, покидающей Россию? Одна и та же ли в трех элегиях?
Меж тем, в триптихе важны не только трагические прощания с Возлюбленной и клятвы ей в верности, несмотря на разлуку и саму смерть. В цикле, как и в главе «Странствие», важную роль играют мотивы Отчизны и Чужбины.
Пушкин мог начать «Разлуку» стихами «Для берегов чужбины дальней / Ты покидала край родной», а потом заменить их на «Для берегов отчизны дальной / Ты покидала край чужой»: смысл его элегии не менялся.
В «Заклинании» поражает удивительный повтор, обращенный к умершей Возлюбленной: «Сюда, сюда». Он, безусловно, соотнесен с «Туда, туда» – с рефреном песенки Миньоны, но преображен иными смыслами. Тут возникают уже не сопоставление родины и чужой страны, а миров – реального и загробного, из баллад Бюргера и Жуковского, и утверждается идеал земной любви.